Мы попались в лапы румынам при первой же попытке выбраться наружу из нашего подвала, вскоре после того, как потеряли Старовольского. Когда вышли, еще до рассвета, было вроде бы чисто, ни немцев, ни татар. Но немцев и татар не понадобилось. Сначала мы заплутали среди развалин, совершенно не представляя, в какую сторону идти, а потом, часа через полтора, оказались окруженными добрым десятком парней, почти таких же тощих, как и мы, в куртках цвета хаки, издали напоминавших наши гимнастерки, практически того же цвета. Но парни были совсем не нашими, лопотали на своем языке и решительно целили в нас из винтовок и двух автоматов. Сопротивляться было бесполезно. Мы бросили под ноги пустые трехлинейки и сделались военнопленными. Лично я во второй уже раз. Сказал бы мне кто раньше…
– Германия ест порьядок и культур. Русский свинья, культур и порьядок не ест. Тепер порьядок всегда. Кто не слушат, я стрелят.
Так говорил нам бодрый немецкий унтер, в распоряжение которого нас передали румыны. Он вышагивал вдоль неровного нашего строя, человек пятидесяти оборванцев, добрая четверть в заскорузлом от крови тряпье. Довольный собой и гордый, что может говорить со свиньями на их свинячьем русском языке.
Часа через три сидения на солнцепеке нашу группу присоединили к большой колонне таких же, как мы, бедолаг и погнали по шоссе на восток. Тех, кто подняться не смог, пристрелили.
Мы снова прошли через город. По-прежнему мне незнакомый. Над грудами битого камня плясали тучи черных мух. Временами несло сильнейшим трупным запахом. На маленькой круглой площади вылезший из самоходки немец в трусах объяснялся жестами с русской девушкой в платье и туфельках. Сучка чему-то смеялась.
Как долго мы шли, не помню. Тяжело ступавший рядом красноармеец пытался прикрывать руками голову, пилотки у него не было, а солнце пекло беспощадно. Когда носом хлынула кровь, он повалился в пыль. Какие-то люди, в нашей вроде бы форме, но с непонятными повязками, выволокли его на обочину, и нас погнали дальше. Вдогонку хлестнул винтовочный выстрел.
Когда обогнули Южную бухту – ее я узнал – и вышли к белевшим под солнцем руинам вокзала, я краем глаза заметил купол, вернее каркас от купола. Обгоревший, он возвышался над горкой, под которой мы недавно прошли. Догадался, что это и есть панорама. Над ней висел какой-то красный флаг. Ветра не было, и он не развевался, но догадаться, что флаг немецкий, было несложно. Нашего красного знамени больше тут быть не могло. Теперь даже красное было фашистским.
На следующее утро тех, кто сумел дойти и пережил первые сутки, построили на каком-то большом, возможно совхозном, дворе. Несколько сотен человек, в большинстве незнакомых друг с другом. Мечтавших о глотке воды и о кусочке хлеба. Или уже ни о чем не мечтавших. Вардан едва держался на ногах, я незаметно его поддерживал. Судьба неспособных идти была хорошо известна.
Мы не знали, где мы находимся, далеко ли ушли мы от города и куда предстоит нам идти. Знали только одно – хорошего ждать не следует. Но смутно еще представляли себе плохое – и сколько его может быть.
Лишь позднее я узнал, что пережитое нами в тот день называлось у немцев селекцией. Оказалось, можно селекционировать не только растения, но и живых людей, и в обращении с военнопленными это обычная процедура. Нашу первую селекцию провели румыны, халатно и безразлично. Следующая, немецкая, выглядела более серьезно. Двор был оцеплен по периметру немецкими солдатами и татарскими добровольцами. С бронеавтомобиля, стоявшего возле длинного белого здания, на нас был наставлен ствол пулемета. «МГ-34», как когда-то у Мишки. Долго кого-то ждали. Солнце стремительно взбиралось на небо, лучи обжигали сильней и сильней. Наконец явился и прошел на середину полный немец, без кителя, в нижней рубашке, заправленной в серые брюки. По нашитым прямо на рубашку погонам тянулся белый унтерофицерский кант. Немцы-конвоиры подобрались. Их примеру последовали татары, став чуть более похожими на солдат.
Немец отдал распоряжения двум сопровождавшим его рядовым, а затем, когда те отбежали, медленно направился вдоль нашего строя, пристально вглядываясь в лица. Иногда задерживаясь и что-то бормоча под нос. В руке его подрагивал хлыст. За ним семенил кадыкастый русский, лет сорока, в пиджачке, похожий на моего последнего словесника Сухотина. Пиджачок был явно не по сезону, черт его знает, зачем он его нацепил. Иногда он раскрывал свой рот, переводя произносимое немцем, но что именно – издалека слышно не было.
Добравшись до нас, унтер остановился и уставился на Меликяна, на его горбатый нос и оттопыренные уши. Из-под фуражки унтера лился пот, губы были презрительно сжаты. Вардан сглотнул, и я собственным нутром ощутил его страх. Немец положил ладонь на кобуру, висевшую не справа, как у наших командиров, а слева.
– Jude?
Меликян не ответил.
– Жид, твою мать? – перевел кадыкастый. Меликян замотал головой. Немец, поморщившись, что-то сказал. Переводчик скомандовал:
– Штаны спустить, сучары! Всем! Всем, кто еще не понял?