Формально дело можно было закончить в любую минуту. Квалификация преступления Чеслава Михайловского определена – пособничество; улики собраны, прочие материалы обработаны, хоть сейчас садись за обвинительное заключение, благо обвинение Михайловскому предъявлено ещё неделю назад и процессуальные гарантии не нарушены. Это формально. А по существу – мотивы, которыми руководствовался Чеслав, так и не были выяснены до конца. Наши догадки положения здесь не меняли. Их в дело не вложишь. Нужно было признание Чеслава – чистосердечное и искреннее.
По моему поручению оперативная часть тюрьмы взяла под наблюдение поведение Михайловского в камере. Было замечено, что держится он от остальных заключённых особняком, молчалив, необщителен и много молится.
Во время одного из допросов заявил Михайловский ходатайство.
– Прошу, – говорит, – как о милости, помогите мне получить чётки.
– Зачем?
– Скажите, можно получить или нет?
– Не знаю, – говорю, – уточню.
Посоветовался я с кем надо и получил разъяснение, что по тюремному уставу четки, ладанки и нательные кресты иметь не возбраняется, но что среди вещей, изъятых у Михайловского при поступлении в тюрьму, четок нет.
Просьба Михайловского и натолкнула меня на одну идею. Смело могу сказать: мысль моя была не совсем обычна, и если прокурор согласился с ней, то это вовсе не значило, что она ему понравилась. Скорее, наоборот.
– Ну и ну, – говорит, – развеселили вы меня, Сережа. Юморист вы, оказывается. Впрочем, в законе препятствий не вижу. Действуйте.
И отправился я в поход за четками.
В Совете по делам религиозных культов при Совнаркоме РСФСР порекомендовали мне встретиться с отцом Игнасием Мрачковским, присовокупив, что человек он умный и достаточно широких взглядов. Поблагодарил я за совет, выяснил некоторые мелкие частности и на трамвае покатил в Замоскворечье.
ГЛАВА 19
Отец Игнасий, как я знал, занимал в своей церкви сановное положение, но принял он меня без волокиты и даже без доклада. Просто церковный сторож проводил меня через заднюю дверь на второй этаж пристройки, ввел в маленький кабинет, поклонился сидящему за столом человеку в черном костюме и оставил с ним наедине…
Молод показался мне святой отец для своего сана. Погадал я, сколько ему лет? Двадцать пять? Тридцать?
Коротко, как мог, изложил я отцу Игнасию цель визита, а сам, пока рассказывал, глаз не мог отвести от четок, что держал он в руке. Крупные такие бусы, коричневые, благородной формы. Слушая меня, отец Игнасий медленно перебирал их своими крепкими белыми пальцами.
Просьбу мою выслушал он внимательно, но бесстрастно. Как ни старался я подметить хоть какой штришок, говорящий о чувствах священнослужителя, ничего такого поймать не смог. Пальцы ни разу не ускорили размеренного хода по бусинкам; худощавое лицо не дрогнуло ни единым мускулом. Маска, а не лицо. С большими печальными глазами.
Кончил я вступление, а отец Игнасий взял со стола маленький медный колокольчик, позвонил. И тотчас открылась тихо дверь, и сторож (он меня провожал в кабинет) вкатил на каталке что–то покрытое белоснежной накидкой. Поклонился.
– Ваш завтрак, отче.
Сделал отец Игнасий знак ему рукой.
– Идите.
И ко мне, с достоинством:
– Надеюсь, вы разделите мою трапезу?
Снял он с каталки покрывало, и у меня потекли слюнки. Масло, белый пышный хлеб, тарелочка с редисом и огурчиками. Это в марте–то редис! В стаканах – двух – какао. В двух подставочках – по яичку. И вообще – всего по паре: ложек, вилок, розеток с медом. Даже салфеток две: крахмальные, свернутые трубочкой, в серебряных браслетах.
Сторож тут от двери голос подал.
– Откушайте, – говорит.
И исчез. Словно и не было его.
За завтраком отец Игнасий деловой разговор вести отказался.
– Пищу, – говорит, – надо уважать. Она продлевает нашу жизнь. А что на свете прекраснее жизни? Видеть золотой свет солнца, слушать голос природы, осязать гладкую прелесть шелка, обонять запах розы – разве это не наслаждение?
– Да, – говорю.
Допил отец Игнасий какао, позвонил в колокольчик, подождал, пока сторож увезет каталку и предложил мне папиросу.
– Спасибо, – говорю. – Не увлекаюсь.
– Тогда простите, но я закурю…
– Пожалуйста, – говорю. – Но… разве священнослужители курят? По–моему, обеты, данные ими, предусматривают воздержание?
Улыбнулся отец Игнасий – печально и строго.
– Прошу вас, – говорит, – постарайтесь не касаться острых углов. Что вам до нас и наших обетов? Что вам до господа нашего, до Творца, наконец? Вы – атеист, возможно – коммунист, вам чуждо наше, как мне – ваше. Нас связывает одно: мы – люди. Так будем же ими и подойдем друг к другу непредвзято. Вас привело ко мне дело.
– Дело, – говорю.
– Тем лучше. Позвольте мне в свою очередь спросить: почему именно я, а не кто–нибудь ещё? Чем заслужил такую честь?.. Хотя подождите. Не отвечайте. Сначала выслушайте – правильно ли я вас понял. Кажется, вы предложили мне повлиять на человека, используя авторитет церкви? Так?
– В известной мере…
– Вы ищете помощи у меня, запутавшись в лабиринте чужой души? Так?
– Не совсем…
– Вы говорили: он взял на себя вину большую, чем есть? Так?