– Так! – говорю. – Всё так! Готов пояснить: человек, о котором шла речь, упорно придерживается губящей его версии, взваливает на себя чужую вину; ему грозит наказание большее, чем он заслуживает… Он католик. Вы могли бы убедить его быть правдивым, напомнить ему, что ложь по тем догматам, в кои он верит, – тяжкий грех. Поступив так, вы совершите благо.
– Благо ли?
Запнулся я. Рот раскрыл.
– А?
– Я говорю: благо ли?
– А как по–вашему?
– Нет, нет, говорите вы. Я слежу за вашими рассуждениями. Прошу вас, продолжайте.
– Хорошо. Готов повторить. Запирательство Михайловского ведет к тому, что следствие не может установить причин, по которым он стал пособником убийцы. Каждая причина – особая квалификация. Суд считается с этим. Помощь за деньги – одна мера наказания. Из страха – другая. Из любви – третья. И так далее…
– Это я понял.
– Что же вы не поняли?
– Роль. Моя роль.
– Роль гуманиста.
– О чём вы просите? О помощи? Что ж, допустим… К кому адресуетесь? Ко мне? Допустим и это. Но почему вы думаете, что соглашусь? Вы – представитель власти светской. Я – лицо духовное. Я – пастырь своих овец, но я же – овца среди божьей паствы. Мой голос – не мой голос, и мысли мои – не мои мысли. Я молюсь, но не о себе и не для себя. Творец – он дает мне силы и слова, и мудрость, и он наставляет меня в пути. Вы поняли?
– Вы отказываетесь?
– Могу молить, чтобы грешный человек сам облегчил свой крест.
– То есть?
– Не я вразумлю его, но Творец, если дойдет до него моя молитва. В его руках – всё… Верю: вы шли ко мне с надеждой. Но… Кто – вы? Кто – я? Вы – государство; вы – мир страстей, борений, азарта, грехов и раскаяния. Я – слуга божий; я – тишина и покой, прощение и смирение. Чем ниже паду, тем более возвышусь. Вы называете это диалектикой. Я – божественным промыслом. Вы говорите: прав я! Я говорю: пускай ты прав, но не я пришел к тебе, а ты ко мне. Кто сильнее? Сила или слабость? Вы, отделившие плоть от кости, или церковь – кость и становой хребет? Вы хотите жить и строить без станового хребта? Согласен! Стройте! Живите! Но… мы здесь при чём? Или ваша сила так слаба, что черпает поддержку у нашей слабости?
Он ещё издевался, этот поп! Спокойно. Ровным тоном. Без выражения в лице и голосе. Только пальцы на четках – вниз, вниз, вниз, одну бусину за другой.
Проводил он меня до двери. Поклонился.
– Прощайте, – говорит.
– Прощайте, – говорю.
Вышел я на улицу и по дороге к трамвайной остановке снимаю с себя стружку за этот бесцельный визит. Ну, чего я добился? Получил пару словесных щелчков. Отплатил тем же. И ушел с пустыми руками. Даже четок и то не достал.
Знал бы, думаю, Михайловский, что мне из–за него приходится терпеть. И главное – можно подумать, будто я для себя хлопочу. Нет же, его, Михайловского, интересы отстаиваю. Будто я не следователь, а член коллегии правозаступников.
И совсем уж некстати всплыла у меня в памяти недавняя сцена, когда рассказал я наконец Михайловскому о смерти Зоси. Вспомнил, как вскрикнул он, вскочил.
– Врете! – говорит.
– Вот протокол…
Покачнулся он и вдруг завыл, да так, что у меня по коже мурашки пробежали, а конвойный из коридора в комнату влетел – решил, что заключенный следователя убивает.
Ах, Михайловский, думаю, Михайловский! Плохо тебе, но и мне не легче. Чем тебе помочь? Как? Как убедить тебя сказать правду?
Домой я вернулся в пасмурном настроении. К счастью, ни Пеки, ни Комарова не было. Лег я на свой топчан и задремал.
Проснулся поздно, под самый вечер. Запах меня разбудил. Очень крепко и ароматно пахнет картошка с салом, ежели её томили в духовке со знанием дела. Первое на свете блюдо…
За ужином поведал я Комарову о своих невзгодах. На попа пожаловался. На Михайловского. Излил, короче говоря, душу.
Поковырял Комаров спичкой в зубах.
– Всё? – говорит.
– Всё.
– А четки достал?
– Нет, – говорю. – Забыл. До того меня этот тип разозлил… Словом, забыл попросить.
– Как же в тюрьму пойдешь? Ведь обещал?
– Обещал.
– Эх ты, обещатель! Ладно уж, на, получай…
И царским таким жестом вручает мне четки. Деревянные. Коричневые. Почти совсем такие, как видел я у Мрачковского.
ГЛАВА 20
С четок и началось у нас с Михайловским то, что с некоторой натяжкой может быть названо сближением. Насколько оно вообще возможно между следователем и подследственным. Позднее я научился сравнительно быстро располагать к себе людей, оказавшихся по ту сторону моего служебного стола. Случалось, конечно, что и я срывался, повышал голос. Отчетливо помню, как однажды, допрашивая в годы войны законченного мерзавца – дезертира и мародера, обложил его словами нелитературного свойства и тем самым отбил у него охоту давать показания, и притом столь основательно, что был вынужден просить своего дивизионного прокурора передать дело другому следователю, который и завершил его вполне успешно. Помню и ещё некоторые эпизоды, более или менее яркие, но – не о них речь…
С четками в кармане, волнуясь, ехал я в тюрьму к Михайловскому в битком набитом трамвае. Ехал просто так, без плана, но с каким–то самому не вполне ясным предчувствием успеха.