И насколько же конкретно это сосуществование вещей в пространстве, существование, которое мы дублируем сознанием нашего собственного существования. Лейбницевская тема пространства как места для сосуществования, нашла в Рильке своего поэта. В этой коэкзистенциальности каждый предмет, наделенный сокровенным пространством, становится центром всего пространства. Для каждого объекта далекое – это близкое, а горизонт так же реален, как и центр.
VII
В царстве образов тут не было бы противоречия, и одинаково восприимчивые души могли бы воспринимать диалектику центра и горизонта по-разному. В этой связи мы могли бы предложить так называемый
На одном краю теста следовало бы расположить то, что Рильке кратко выразил в необъятной по значению фразе: «Равнина – это чувство, от которого мы растем». Эта теорема по эстетической антропологии сформулирована с такой четкостью, что мы чувствуем, как перед нами постепенно обозначается коррелятивная теорема, которую мы могли сформулировать в следующих словах: всякое чувство, от которого мы растем, способствует уплощению нашего положения в мире.
На другом краю теста мы поместили бы цитату из Анри Боско[180]
. На равнине, говорит поэт, «я всегда пребываю где-то там, в каком-то зыбком, струящемся “где-то там”. Надолго покинув себя самого, находясь неведомо где, я слишком легко отдаю мои скудные грезы бескрайним пространствам, которые их порождают».Между этими двумя полюсами, сознанием господства и чувством отрешенности, мы могли бы выявить множество нюансов, если принять в расчет настроение мечтателя, время года и силу ветра. И всякий раз мы убеждались бы, что есть мечтатели, которых равнина умиротворяет, и мечтатели, у которых равнина вызывает состояние беспокойства; это различие было бы особенно интересно изучить, поскольку равнина часто считается упрощенной картиной мира. Возможность пережить новый нюанс восприятия зрелища, которое отличается единообразием и которое можно свести к одной идее, – одна из радостей феноменологии поэтического воображения. Если поэт искренне переживает этот нюанс, феноменолог может быть уверен, что отследил зарождение образа.
Будь наше исследование более обстоятельным, мы должны были бы показать, как все эти нюансы вписываются в представление о величии, возникающее при созерцании равнины или плоскогорья, и, например, объяснить, почему греза равнины никогда не совпадает по характеристикам с грезой плоскогорья. Такое исследование – дело непростое, поскольку писатель иногда пускается в подробное описание увиденного, поскольку он заранее измерил свое одиночество в квадратных километрах. В таких случаях приходится грезить с картой в руках, грезить в категориях географии. Так грезит Пьер Лоти под сенью дерева в Дакаре, своем порту приписки: «Глядя в сторону, противоположную морю, мы вопрошали необъятные, простиравшиеся до самого горизонта пески»[181]
. Разве эти простиравшиеся до самого горизонта пески – не картина пустыни, сложившаяся в голове школьника, не Сахара из школьного атласа?Гораздо большую ценность для феноменолога представляют образы Пустыни в замечательной книге Филиппа Диоле «Самая красивая в мире пустыня». Необъятность этой пустыни отзывается напряженностью в сокровенных глубинах человеческой души. Как говорит путешественник и мечтатель Филипп Диоле[182]
, пустыню надо пережить «такой, какой она отражается во внутреннем мире странника». Для Диоле «эти обломки гор, эти пески и мертвые реки, эти камни и палящее солнце», весь этот мир, называемый пустыней, «присоединен к внутреннему пространству». Благодаря этому присоединению различные образы сливаются воеди но в глубинах «внутреннего пространства»[183].