В итоге Мандельштам готов отдать гораздо больше (вплоть до собственной жизни и, говоря словами из другого его стихотворения, чести своей
) за гораздо менее верные шансы на сохранность. В своем «коллаборационизме» он заходит много дальше, чем Пастернак, а его расчеты при этом много менее реалистичны. Но именно таково было соотношение их поэтических, да и человеческих темпераментов: Мандельштам бросался из одной крайности в другую: от СМР — к «Квартире» и антисталинской эпиграмме — и обратно к «сталинской» «Оде», Пастернак же следовал более прагматичным умеренным курсом на выживание со всеми сообща и заодно с правопорядком (который лишь много позже — и в менее рискованных условиях «оттепели» — сменил на более или менее открытый вызов истеблишменту).Есть и еще один, самый, может быть, поразительный аспект вопиющей невыгодности, а главное, полной неосуществимости сделки, планируемой Мандельштамом. Дело в том, что чем на большие уступки он готов пойти и чем красноречивее выписывает принимаемые им ужасные условия, тем неприемлемее становится его предложение для предполагаемых партнеров. Их вряд ли может устроить аттестация их как палачей с петровскими топорами, мерзлыми плахами, железными рубахами, зашибанием насмерть и фантастическим опусканием на бадье в дремучие срубы, — то есть, выражаясь языком Савельича, как злодеев.
Не по вкусу им, видящим себя революционерами и модернизаторами, должна быть и подчеркнутая архаичность всего реквизита стихотворения[285]. По видимости идя на компромисс, поэт в действительности проговаривает все то, что он действительно думает о происходящем, так что получается инвектива едва ли менее острая, чем в «Квартире», эпиграмме на Сталина и других откровенно обличительных стихах, и вызов, не менее дразнящий, чем в «Я пью за военные астры…», где в полуигривой форме (и тоже под знаком предлога за) отстаиваются старорежимные и зарубежные ценности[286]. Не случайно СМР не было напечатано, — да, возможно, и не замышлялось как подцензурное. Своими «стилистическими расхождениями» с адресатами Мандельштам как бы заранее срывал вымышляемый им чудовищный компромисс.Что касается фантастичности строк: …такие дремучие срубы, Чтобы в них татарва опускала князей на бадье
(реальная — историческая и культурно-политическая — подоплека которых убедительно исследована[287]), то я имею в виду их совокупный сюрреалистический эффект, который сразу же завораживает читателя и лишь задним числом порождает недоумения, толкающие к фактографическим разысканиям. Думаю, что секретом неотразимой красоты этого жуткого образа (эффектно оркестрованного и фонетически[288]) является именно вымышленный, сказочный, чудесный его характер[289]. Он хорошо согласуется с общим «русским голосом» (см.: Ронен 2002) стихотворения — его нарочитой народностью, древнерусскостью, деревянностью (смола, деготь, колодцы, срубы, татарва, плахи, городки, топорище — в тексте нет ни одного заимствованного слова). Выписывая этот кошмарный лубок, Мандельштам, подобно своему Ариосту, дает полную волю воображению, так сказать, наслаждается перечисленьем рыб и перчит все моря нелепицею злейшей, ибо чем нелепей, тем вернее: чем фантастичнее рисуемые им срубы, тем больше его заслуга в их вербальной постройке (и опять-таки тем маловероятнее одобрение «договора» партнерами). Ведь речь идет не о практическом участии поэта в строительстве срубов и доставке топорищ к плахам, а о воздвижении себе нерукотворного памятника, который из строф созвучных сложен (Брюсов), каковое предприятие тем честолюбивее, чем блаженнее и бессмысленнее возводимое на наших глазах словесное здание. Реальность же оно обретает благодаря самому факту написания СМР, так что по сути дела перед нами «Памятник» — нисколько не более модальный и проблематичный, чем классические образцы жанра[290].
Поэтика за чайным столом
[291]
(«Сахарница» Александра Кушнера)
Речь пойдет о маленьком шедевре зрелого, в момент написания почти пятидесятилетнего, поэта. Маленьком не по размеру — 16 строк для лирики не мелочь, а по жанру — памятника скромному предмету обихода.
САХАРНИЦА
Памяти П. Я. Гинзбург
Как вещь живет без вас, скучает ли? Нисколько!
Среди иных людей, во времени ином,
Я видел, что она, как пушкинская Ольга,
Умершим не верна, родной забыла дом.
Иначе было б жаль ее невыносимо.
На ножках четырех подогнутых, с брюшком
Серебряным, — но нет, она и здесь ценима,
Не хочет ничего, не помнит ни о ком.
И украшает стол, и если разговоры
Не те, что были там, — попроще, победней, —
Все так же вензеля сверкают и узоры,
И как бы ангелок припаян сбоку к ней.
Я все-таки ее взял в руки на мгновенье,