«Мой бог, технический процесс и в самом деле пришел на смену романтическим небылицам. Перед чудесами техники ныне тускнеют готические фантазии госпожи Радклиф и все эти небылицы британской музы, что ошеломляли полвека назад. …Но поэзия? Неужели поэзия тоже превратилась в пыльные лохмотья? А литература? Какой она будет? И будет ли? Музы – такие же девы, они взрослеют, стареют, а потом сходят со сцены, и другие приходят им на смену. Что придет на смену поэзии? Скорей бы увидеть лицо этой новой музы!» – в том, что и она его полюбит так же, как Эвтерпа, муза поэзии, он не сомневался. «Любимец Аполлона» – не зря его называли так даже те, кто терпеть не мог; эта любовь вошла у него в привычку.
Три дамы с подвязанными кринолинами преграждали ему дорогу. Никогда не бывав за границей, он не признал в них англичанок. Оттопырил два пальца и сжал резиновую грушу. От гудка все три встрепенулись, обернулись, бросились к обочине, проводили его взглядом. Одна в голубом, другая в палевом, третья в клетчатом. Лиц он не рассмотрел.
Поток жизни нес его вперед.
Глава 5. Два Александра
– Графиня!.. – воскликнул виконт…
«Побледнев? Покраснев? Сверкнув глазами?» – не успел решить: стук подъехавшего экипажа отвлек его внимание. Пушкин подошел к окну. Пальцем отклонил тяжелую штору с толстым шнуром. Приблизил лицо к самому стеклу. Увидел квадратную крышу коляски. Быстро покачиваясь, проплыла в дом круглая дамская шляпа. «Дамы… всегда дамы», – не то посочувствовал, не то позавидовал хозяину особняка он. Зелень за окном была южная. Вспомнил собственную строку: «Там, на севере, в Париже…» Париж разочаровал. Воображаемый, тогда, в Михайловском, выезжать из которого было запрещено, Париж был намного лучше.
Деликатный кашель заставил Пушкина опустить палец, штора скользнула на место. Стеклышки круглых очков ждали.
Пушкин покрутил на пальце перстень с изумрудом, как делал всегда в минуты свидания с музой, ибо не писать он не мог, как не мог не дышать:
– …Воскликнул виконт, – повторил Пушкин. – Побледнев.
Стеклышки тут же склонились над столом, голова показала идеальную ниточку пробора в завитых волосах. Пушкин возобновил диктовку:
– Догадка, как молния, поразила его… Черное платье устремилось прочь…
Человек чести, Пушкин со всей серьезностью воспринял предупреждение доктора Даля: первая же опубликованная строка могла его выдать. Но эти – он был уверен – выдать его не могли. И до сих пор не выдали, одаривая, впрочем, всеми хлопотами и радостями вдохновения, без которых он не мог жить.
Не говоря о деньгах. Оплата была построчной. Три франка за строку.
Это вдохновляло на обильные диалоги. Простое «да» или «нет» – и три франка в кармане.
Перо танцевало мелкими шажками, поклевывало в чернильнице. Бумага быстро покрывалась чернильными грядками. Завтра все это выйдет в газете. «Продолжение следует». Не изменит ничьей жизни – но и ничьей не погубит. Вот что было для него важнее даже денег. Беллетристика! Какое милое, стрекозиное слово. Веселая, ветреная любовница. Не лишит сна. Не отяготит совесть. Не будет ждать от тебя не пойми чего. Встречи с ней жадно ждут каждый день. А прочтя, выбросят вместе с газетой – и на следующий день забудут. Чтобы ждать опять. Наслаждение!..
И Пушкин энергично принялся дальше – под скрип усердного секретарского пера (ему, чернорабочему, платили поденно):
– Виконт бросился в погоню.
Но события за стеной отвлекали его ум от виконта. Пушкин был человеком чести и джентльменом. А значит, не мог сделать то, чего ему так сейчас хотелось: подкрасться на цыпочках к двери и припасть ухом к замочной скважине.
Тем более в присутствии стенографиста.
А послушать стоило. Ибо в сопредельный кабинет вошел камердинер, сделал на всякий случай постное лицо и доложил:
– Господин Дюма, к вам дама.
Толстяк повернулся в кресле так живо, что оно под ним пискнуло:
– Актриса?
– Вряд ли. Ее туалет показался мне, мягко говоря, старомодным. Ни одна парижанка не даст себя так изуродовать. Тем более актриса.
– Не парижанка? – страшно удивился Дюма. – А кто?
– Весьма настойчивая особа.
– Американская журналистка, – решил загадку Дюма.
Камердинер пожал плечами:
– Для американки больно манерная.
– Хорошенькая хотя бы?
– Под вуалью.
– Хм. Франсуа, – толстяк постучал себя по лбу, – много ума не надо, чтобы сообразить. Ответ простой. Она аристократка! Графиня? Может, герцогиня. Все они привыкли командовать и строят из себя недотрог. Это ничего не значит. Ну что же ты стоишь? Зови ее, зови!
Камердинер почтительно согнул стан и вышел.
Дюма оживился. Под вуалью! Он был заинтригован. Зачем бы женщине скрывать лицо? Страшна, как нильский крокодил? Вздор. Все его поклонницы прекрасны – ведь они ЕГО поклонницы.