Меняют привычки, носятся с новыми планами, не нахвалятся подъемом духа. И вдруг – конец, иногда насильственный, чаще естественный, но и тогда, по нежеланию защищаться, очень похожий на самоубийство. […] Носились с планами, издавали «Современник», собирались ставить крестьянский журнал. Открывали выставки двадцатилетней работы, исхлопатывaли заграничный паспорт [Пастернак 2004, 3: 230].
Конец в виде самоубийства приходит, считает рассказчик, потому, что жертва не может защититься от будничной жестокости этой силы. Он показывает неожиданный срыв, настигающий героя:
Но другие, как оказывается, в те же самые дни видели их угнетенными, жалующимися, плачущими. Люди целых десятилетий добровольного одиночества вдруг по-детски пугались его, как темной комнаты, и ловили руки случайных посетителей, хватаясь за их присутствие, только бы не оставаться одним. […] Люди, получившие столько подтверждений от жизни, сколько она дает не всякому, рассуждали так, точно они никогда не начинали еще жить и не имели опыта и опоры в прошлом [Пастернак 2004, 3: 230].
В конце концов герой сдается внешним обстоятельствам, он побежден одиночеством, беззащитен и зависим от других и неспособен положиться на себя в том, чтобы выстоять. Маяковский здесь вновь являет черты типа Рильке или, точнее, Блудного сына, как его трактует Мальте в «Записках Мальте Лауридса Бригге». Мальте находит этот персонаж из библейской притчи беспомощным из-за зависимости от чужой любви. Подобно Маяковскому в «Охранной грамоте», Блудный сын у Рильке сломлен обрушившимся на него обожанием и поклонением. Чтобы избавиться от всеобщей любви и найти собственные внутренние силы, Блудный сын отправляется в дальний путь, но преуспевает лишь отчасти: хотя он и обретает силу духа, его конечный поиск божественной любви претерпевает неудачу [Rilke 1996, 3: 635; Рильке 2021: 263].
Но, в отличие от Блудного сына, превозмогшего поклонение других, Маяковский в третьей части «Охранной грамоты» поддается разрушительному влиянию всеобщего обожания, и это приводит его к трагическому концу. Для рассказчика этот трагический конец воплощает сомнения и страхи о будущем литературы. На этом повороте интертекстуальное сходство образа мыслей рассказчика и Мальте, с его склонностью к экзистенциальному страху, смешивается с веяниями века или, точнее, мифом о возвращении Пушкина через столетие.
Мальте открыто признает, что живет в «культуре смерти» и в своем страхе перед ней:
Seitdem habe ich viel über die Todesfurcht nachgedacht, nicht ohne gewisse eigene Erfahrungen dabei zu berücksichtigen. Ich glaube, ich kann wohl sagen, ich habe sie gefühlt. Sie überfiel mich in der vollen Stadt, mitten unter den Leuten, oft ganz ohne Grund [Rilke 1996, 3: 569].
С тех пор я много раздумывал о страхе смерти, опираясь в какой-то мере и на личный опыт. Пожалуй, я могу с уверенностью сказать, что испытал этот страх. Он охватывал меня вдруг, на шумных улицах, среди многолюдства, часто без всяких причин [Рильке 2021: 165, 166].
Мальте противостоит «Todesfurcht» (страху смерти), интернализуя свой опыт в литературе и, наконец, пересказывая легенду о Блудном сыне. Сходным образом рассказчик в «Охранной грамоте» сталкивается с дурными предчувствиями и противостоит им. Он начинает третью часть размышлениями о природе апокалиптических предчувствий художника, приводящих к рождению искусства: