Томас Джонсон расправил коралловые складки креп-жоржетового, в блестках платья и постелил на колени салфетку. На ощупь она была шелковой, мягкой, но страшно застиранной, линялой, как, впрочем, и скатерть, и бархатные шторы, висящие на высоких, под потолок, арочных окнах. Он уже давно сделал заказ, сидел скучал, иногда доставал из расшитого бисером ридикюля зеркальце и пудреницу, чтобы проверить, не потек ли грим. Из маленького, облаченного в серебро овала на него глядело очаровательное розовощекое чудо с милой мордашкой, короткими светлыми кудряшками до ушей, подведенными до черноты, как у египтянки, глазами и очень яркими губками, накрашенными по последней моде – только центр и с обязательными острыми уголками.
Томас Джонсон улыбнулся, показав самому себе ряд белых, как жемчужины, зубок, поправил бандо, обнимающее лоб, длинную нитку бус на груди, провел пуховкой по носу и тотчас убрал пудру и зеркало обратно в сумочку. Опустив голый локоток на скатерть, он окинул томным взором чаровницы общую залу ресторана «Донон», вновь открывшегося год назад, с тех пор как объявили нэп. Поверить было трудно, что после войны, голода и разрухи в этой зале опять засверкают начищенные хрустальные люстры в тысячи свечей, слепящий свет будет многократно отражаться в огромных квадратных зеркалах, заиграет оркестр – не румынский, как до революции, но хоть цыганский, закружатся легконогие пары в танго и фокстроте. Не сохранились разве только пальмы, несколько обветшала, почернела и обсыпалась лепнина – былое величие при пристальном разглядывании казалось все же серьезно потасканным.
Джонсон следил за туда-сюда снующими бодрыми официантами, премило подмигивая им, получая в ответ воздушные поцелуи, поглядывал на дам, сидящих за соседними столиками, дружелюбно им улыбался, хмурил бровки и грозил пальчиком, когда ему улыбались их кавалеры – сплошь безвкусно одетые нэпманы, такие все одинаково-разные, что невозможно описать, что они собой представляли. Хотя нет, можно, и даже всего одним словом – безвкусицу.
Удивительно, думал Джонсон, что женщины в этой стране сумели сохранить изящество, достали из своих сундуков старые платья, перешили их на новый лад и выглядят если не сногсшибательно, то вполне достойно, а вот мужчины… какие-то на них сальные, хоть и дорогие, сюртуки, какие-то нечесаные, немытые головы, грязная обувь, неопрятные ногти, черные зубы, пьют, горланят, непристойно прижимают к себе кокоток, иные так и не сняли своих картузов и кепок.
Джонсон вздохнул – оделся бы в мужское платье, непременно привлек бы к себе внимание своей привычной аккуратностью – уж он-то не позволил бы себе явиться в ресторан с грязной шеей, не имея приличного смокинга, не надев к нему, как полагается, бабочку. И он искоса глянул на смокинг мужиковатого вида бородача-нэпмана, который повязал шею пышным галстуком в красный горошек. На глазах у всех тот, с животным аппетитом поев, выдернул из нагрудного кармана платок и вытер им толстые, блестевшие жиром губы. Его сосед – суровый военный во френче – курил папиросу, а пепел стряхивал прямо на скатерть. Они все будто сговорились вести себя так, будто непристойность была предписана революцией или олицетворяла собой приход каких-то новых времен, в которых действовали какие-то совершенно невразумительные правила, призывающие вести себя как шпана только лишь для того, чтобы как-то себя отличить.
Что дети малые! Джонсон с отвращением отвернулся.
В эту минуту стеклянные двери из вестибюля распахнулись, по зале пронеслись сквозняк и громкие «ах!», на пороге появился человек, облаченный в весьма необычный для этого нового времени костюм. Хотя чему Джонсон удивлялся – настала такая удивительная эпоха, когда самые неожиданные элементы одежды сочетались на весьма неожиданных субчиках самым неожиданным образом. В общем, в ресторан ворвался человек, будто сбежавший прямо со сцены какого-то водевильного спектакля в стиле Ловеласа Ричардсона: в черном плаще и черной полумаске, он поднял высоко револьвер, но не выстрелил. Оркестр тотчас смолк.
Некоторое время незнакомец стоял в развевающейся альмавиве, с поднятым револьвером. Все невольно задержали дыхание.
– Господа и прекрасные дамы, – крикнул наконец он, выдержав драматическую паузу. – Готовьтесь потрошить карманы. Ибо я – Леонид Пантелеев – не уйду отсюда, не взяв своей доли. Мои люди окружили ресторан со всех сторон – и с Мойки, и с Конюшенной. Бежать смысла нет – вас тотчас изрешетят пулями. Несколько официантов – из моих людей. И только вы предпримете попытку встать, как тотчас получите пулю в лоб. Надеюсь, всем все ясно.
Он снял шляпу, обнажив коротко стриженные темно-русые волосы, расчесанные на косой пробор, и с этой шляпой двинулся от столика к столику, точно уличный музыкант или просящий подаяния. Джонсон оказался третьим, к кому он подошел.