В конце вагона, в закутке для курцов, Юрка приопустил серое от паровозной копоти оконное стекло, затянулся «Примой». Подумал, что их рота уже пришла с полевых занятий, ребята расхватали сигареты на койке отбывшего из части «отделенного», пообедав — покуривают, говорят о нем, как обычно — завидуют счастливому «дембилю» и прикидывают, сколько он уже успел отмахать по рельсам «до дому, до хаты»… Ехать Юрке — около суток. Но раньше, на второй половине пути, поезд пойдет как раз теми местами, где они с матерью бедствовали, мыкали горе в оккупации, — через станцию Долю, мимо Раздольного, Устиновки и соседних, тоже знакомых, сел. На какие-то мгновения Юрка снова окажется совсем недалеко от Тани, а потом расстояние между ними начнет быстро увеличиваться, возрастать со скоростью пассажирского — и ничего против этого не поделаешь. Так уже было. Ведь Юрка уже испытал это, когда на втором году службы получил отпуск и ездил в Ясногорск.
И чем дальше бежал поезд, тем больше Юрка думал сейчас о Тане. Вспоминал ее такой, как знал в детстве — худой, тонкой, ровно лозинка, ветер подуй — и задрожит, согнется до самой земли; вспоминал в огороде с кочанами спелой кукурузы, в саду — где они вместе рвали вишни и сливы, у речки — когда она пускала по воде камышовые кораблики; вспоминал повзрослевшей — такой славной, даже красивой, но очень грустной и робкой, надломленной сиротским одиночеством, нескончаемой работой на теткину семью… Что с нею теперь? Как ей живется в замужестве? Защиту, опору нашла, воспрянула, радоваться научилась или достается ей ничуть не меньше прежнего? Узнать бы что-нибудь, посмотреть хотя бы со стороны. Тогда уж можно уезжать куда угодно. Даже в Сибирь.
Вспомнил ее песню:
Достал из кармана кителя ее письмо, — оно было вложено в записную книжку, чтобы не истрепались, дольше жили разлинованные в клеточку листки из тетради, чтобы не истерлись буквы. В армии несчетно раз, как только выпадала свободная минута и возможность побыть одному, Юрка перечитывал письмо и запомнил его от первой до последней строки. Иногда они даже снились ему — эти листки, исписанные Таниной рукой; сквозь них, откуда-то издалека, проступало и медленно приближалось ее лицо… нет, не все лицо, а одни глаза, грустные и виноватые, — такими они были при расставании, в тот день, когда Таня не насмелилась оставить без догляда теткино хозяйство, всех ее поросят, курчат, и пойти с Юркой на речку, к их плесу… Но и во сне никакого чуда не происходило, смысл письма оставался тем же: «…нам быть вместе не судилося… больше не пиши… Прощай». Строчки качались, путались, потом расплывались, будто подмытые водой… а вместо Таниных черных глаз возникали светлые — Толи Мышкина, про которого Таня говорила в письме. Он простецки, доверчиво улыбался и безмятежно, как тогда, у себя дома, т о й зимой, спрашивал Юрку: «Самолеты делать умеешь?»
Толя Мышкин. Это же был самый первый — из всех мальчишек — самый лучший Юркин друг. Настоящий. Один за все время жизни в Устиновке и в Раздольном. С игрушечных самолетов и началась их дружба. Нет, раньше — с катания на санках.
Неслышно выпал первый снег. Выпал ночью, для этого он всегда почему-то выбирает ночь. Вчера весь день в окна еще глядела хмурая осень, а на рассвете по земле разлилась такая белизна, что ступить боязно.
Из клунь, сараев мальчишки с утра повытаскивали санки за селом Раздольным, на буграх, загалдели, закружились — не хуже весенних галок. У Юрки саней не было, он выпросился посмотреть, как другие катаются.
— В снегу не валяйся, ноги не промочи, — наказала мать, с тем и отпустила.
Он стоял долго. Замерз. Но никто из мальчишек не предложил ему покататься, Юрку словно не замечали… Видит — еще один бежит, запоздалый, и саночки за ним виляют. Вон это кто — Толька Мышкин. Он жил на самом конце села. Хата их была вторая с краю. Построились они перед войной. Тольку Юрка знал мало, вместе они ни разу не играли.
Толька подбежал к Юрке и с ходу:
— Давай вдвоем?
Санки его были на деревянных полозьях, однако крепкие и удобные, скользили легко, стремительно. Они менялись: то Юрка садился впереди, а Толька правил, то Мышкин занимал место пассажира, а Юрка — рулевого. Раза три они все-таки перевернулись. Юркины стеганые, с галошами, бурки промокли.
— Высушим, — сказал Толька. — К нам пойдем и на печке высушим. Домой вернешься как огурчик.
Накатались досыта. Когда уже и чубы, и штаны были — хоть выкручивай, вспомнили, что пора сушиться. Пришли к Тольке, поснимали все мокрое, расстелили на печи. Остыли немного, напились воды.
— Что-то есть охота… А тебе? — спросил Толька. — Картошку будешь?
— Буду.
Он открыл заслонку, рогачем — уверенно, как заправская хозяйка, — выдернул из печи казанок и поставил на край топчана, слева от печи. Отбросил крышку. Над казанком поднялся парок.
— Еще горячая!.. Давай скорей. Вот тебе ложка. Бери хлеб.