Сейчас (после обеда, вечером) получил письмо от Жуков<ского> и читал его с самым холодным духом! Боже мой! Это ужасно. Естьли бы, думаю, надобно было расставаться с ним, я бы расстался без слез! Что со мной? – Мне беспрестанно казалось, что я не могу чувствовать так, как он; так благородно и, особливо, так нежно. Часто сам восхищаюсь я великою, чувствительною мыслию и в ту же минуту в состоянии смеяться над нею. По крайней мере – проклинаю мою нечувствительность!
Я несчастен; больше, нежели несчастен, потому что источник приятнейших наслаждений для меня иссяк! Злосчастный плачущий, проливающий тихие неизвестные слезы сердца, – не меняйся на довольную улыбку нечувствительности, мертвой холодности.
Я прежде был не таков, сколько могу помнить, – или нет, все то же.
Не могу, однако ж, сказать о себе ничего решительного, хотя не предвижу ничего отрадного. – Кто будет та, которая разрешит мне загадку?
Боже мой! Перемени сердце мое – нет в сердце моем и веры пламенной.
Буду замечать в важных случаях моей жизни, которых я ожидаю, то ли будет и так ли, как думаю теперь.
(Несколько часов спустя.)
Однако ж я все в нерешимости; после этого сердце мое начало развертываться, и не так уже было холодно. – Буду ли я когда-нибудь истинно влюблен? Это одно, думаю, может переменить меня (271: 64–65).
Тургенев сравнивал себя с друзьями, являвшими ему образцы подлинной чувствительности, и эти сравнения выставляли его в неблагоприятном свете. Единственную надежду ему давали отвращение и негодование, которые вызывала у него собственная холодность. Даже молитвы теперь не приносили утешения, потому что его религиозному чувству не хватало накала. Лишь любовь могла излечить его от «улыбки мертвой холодности». Мучаясь вопросом, будет ли он «когда-нибудь истинно влюблен», Андрей Иванович тем самым определял свое недавнее чувство как неистинное.
В пору, когда он только мечтал «удалиться с пути целомудрия», Сандунова с ее репутацией коварной соблазнительницы была идеальной фигурой для того, чтобы разрушить его Аркадию. Однако после того, как райские чистота и невинность были потеряны, ему требовалась женщина или, говоря точнее, дева совсем иного плана. Если прежде он бился над «загадкой Сандуновой», то теперь он ждал ту, которая сможет разрешить загадку, таящуюся в нем самом, и вернуть ему утраченное блаженство.
Начиная вести дневник, Андрей Иванович поставил эпиграфом, наряду со строфой из «Оды к радости», строку из поэмы Виланда «Оберон» «Ein einzger Augenblick kann alles umgestalten» («Одно-единственное мгновение может изменить все»). Эти слова приобрели для него особое значение с началом болезни, когда он присматривался к признакам исцеления, колеблясь между ликующей благодарностью и безысходным отчаянием.
День и ночь беспрестанно сменяются в душе моей. То мрачное уныние покроет ее, то опять из-за туч явится кроткая надежда и радость. Сегодни (и еще прежде) сделал я для этой книги эпиграфом прекрасные Виландовы стихи и написал их, –
записал Тургенев 30 марта и добавил к эпиграфу из Виланда восклицание: «И я читал это?!!» (271: 1)