Слышал и читал у Паисия Сер<геевича Кайсарова> описание случившегося с Варварою Мих<айловной> Соковниной. Она тайно ушла из дому своей матери и наконец, мать получила письмо из деревни за 12 верст от Москвы, что она навсегда остается крестьянкою и никогда не хочет в Москву возвращаться. С тех пор, как умер отец ее, ни мать, ни она не могла утешиться. Говорят даже, что это причинило ей некоторое помешательство.
Я досадую на себя: я бы желал быть в сто раз чувствительнее, чтобы сожалеть о ней, чтобы проливать над ней слезы и утешать ее слезами. Какая нежность к отцу! Кто способен к этому? Кто не позавидует и ее помешательству? По крайней мере, не я…
Но зачем я так нечувствителен? Теперь это самым мучительным образом беспокоит меня. Как? Несколько лет уже отец ее умер; и она с тех пор не могла найти радостей в жизни, чтобы загладить ужасную потерю. Так ли я люблю отца своего? в состоянии ли я так долго его оплакивать? Она отказывается от всех удовольствий мира (но для нее их даже нет) для того, чтобы посвятить жизнь воспоминанию своего отца; она хочет в безвестности жить с его тению и находить радость в одних слезах своих.
И я завидую Дьяконову, безумному, потому что уверен, что он бы это почувствовал сильнее, ближе к сердцу, нежели я!
Мне пришла мысль написать к ней стихи: я бы сказал в них, как все радости заключаются для нее в одних слезах, в мыслях о бесценном отце.
Я воображаю ее в крестьянской избе, в простом крестьянском платье, как она в сумрачную осень ходит в сельской роще и мечтает о нем, и как между тем мать ее оплакивает. На эту минуту не взял бы я всех алмазов остроумия Волт<ерова> за одну искру человеколюбия Стернова. Один он мог так описать свою Марию! Приметно, как в нем говорит мягкое сердце без всякой натяжки, без всякого насилия. Он только дает ему свободу. – Но я?
Я не чувствую того, что бы должно при этом чувствовать.
Какую сладость должна она находить в мрачной осени, в обнаженных рощах, в увядших полях, где все так сильно, так выразительно говорит ее сердцу. Но прийдет весна, и с нею прольется умиление в ее сердце; она оросит сладкими слезами первый весенний цветок и посвятит его памяти незабвенного друга. Тут кротчайшие чувства поселятся в ее сердце, может быть, с нежностью вспомнит она о нещастной матери и захочет обнять ее. Слезы нежности и горести, слезы тихой радости прольются при первом их свидании. Но между тем сердце ее будет тосковать, и мать будет сохнуть в своей печали. Дай Бог, чтобы надежда ее исполнилась и чтобы она успокоилась в своем уединении и ожила для радости. Мне кажется, что день, в который бы я об этом услышал, был бы щастливейшим днем и в моей жизни.
Есть для добрых, чувствительных – нещастных сердец другое место, где они увидятся с теми, кто для них так драгоценны, чье воспоминание так терзает и так услаждает их сердце. Но между тем страдать во всю жизнь? – Но я не нещастен и поменялся бы с нею. Один увядший цветок больше займет ее сердце, нежели меня все мои радости. В одном увядшем цветке больше для нее блаженства (271: 71–72 об.).