Наконец, читаю и это письмо. Друг мой, приговор подписан. Я тебе уже ничего не могу сказать. 10 лет; ах! Это вечность! Но друг мой! Не беспокойся. Я писать не могу. Ты видишь мою руку. Но терпеть я умею. Смерть вить верно предопределена, и может быть, я не умру, но друг мой сам реши, могу ли я так долго с тобой тайную связь иметь? Все, что ты решишь, я предпринимаю. Прости, друг мой. Ни строчки не ожидай ответа на все те письма, которые получу прежде ответа на это. Ах друг мой! 3-е генваря я это писала, 4-е отдала, 5-е оно пойдет. Друг мой! Но ты будь спокоен. Я только вот что скажу. Никто никогда мной владеть не будет. Никакая сила меня к тому не принудит. Я буду жить isolée sur la terre. J’ai encore une amie qui pense à moi, et puis vous ne terminerez pas votre attachement. Mais non, je ne sais plus que je dis. Ces instances sont trop critiques, pour que je pense à la consolation [одна на земле. У меня еще есть подруга, которая думает обо мне, и потом вы не прервете свою привязанность. Но нет, я уже не знаю, что говорю. Эти мгновения слишком критические, чтобы я могла думать об утешении (фр.)] (Там же, 117).
Екатерина Михайловна находилась в глубочайшем отчаянии, но эмоциональные матрицы, определявшие ее переживания, продолжали действовать с обычной безотказностью. Подруга, утешающая ее своей заботой (несомненно, речь здесь идет о младшей сестре), – это Клара из «Новой Элоизы», ободряющая безутешную Юлию. У брошенной девушки, пишущей, подобно героине «Португальских писем» Гийерага оставившему ее возлюбленному, никаких утешений не может быть, и потому, на мгновение вернувшись к уже неуместным моделям чувств, Екатерина Михайловна одергивает себя: «Я уже не знаю, что говорю».
Если это письмо действительно было отправлено 5 января, то оно должно было попасть к адресату 9–10-го числа. В эти же дни Тургенев наконец узнает о предстоящей отправке за границу. 11 января он сообщил родителям, что едет в Вену, а 17-го – что получил прогонные (1231: 40, 43). Мысль о предстоящем отъезде только обострила его колебания, достигнувшие наибольшей интенсивности в последнюю декаду месяца.
18 января, наткнувшись в «Эмиле» на упоминание о людях с «un âme étroite, un cœur tiède», Андрей Иванович с ужасом спрашивал себя: «Не мои ли это свойства?» В той же записи он отметил, что хочет писать за границей «журнал в виде писем» и не возьмет с собой ни дневника, «ни писем К<атерины> М<ихайловны>, чтобы все было интересней по возращению» (ВЗ: 111–112). Возможно, он еще рассчитывал оттянуть решение, но динамика его эпистолярного романа делала такие проволочки невозможными.
22 января Тургенев пишет Жуковскому, что «чувствует себя столько виновным в рассуждении Екатерины Михайловны», и тут же оговаривается: «Однако ж, теперь нет. Я узнал ее, узнал всю цену души ее и узнал навсегда. Какое чувство изображается в ее письмах и как я мало достоин ее» (ЖРК: 392).
Уверения, что он больше не чувствует себя виноватым, как будто должны свидетельствовать о том, что Тургенев не только принял решение, но и сообщил о нем Екатерине Михайловне. Действительно, в первых числах февраля Александр Тургенев привез брату в Петербург письмо Жуковского, где говорилось о ее реакции на его утешительное послание.
Александр Иванович и отправлявшийся с ним в Геттингенский университет Андрей Кайсаров выехали из Москвы не позже 28 января (Там же, 392). Чтобы Екатерина Михайловна могла успеть ответить до их отъезда, Андрей Иванович должен был отправить письмо никак не позже 22-го. В тот же день в его дневнике появляется «убивающая мысль» о том, что, если им доведется прощаться, он будет холоден и не заплачет (ВЗ: 114). Переписывая письмо Екатерины Михайловны, где она говорит об их взаимной любви, Тургенев делает примечание: «О как мало я всего достоин! Как жестоко она обманута! Она нещастна, но и я не щастлив. Она нещастна от того, что любит, я –» (Там же, 115).