разделяли общую веру в трансцендентную силу и социальный потенциал «дружбы-любви», эмоции, которая может объединять в гармонических отношениях более чем двух человек. Эта вера опиралась на литературные модели, заимствованные из книг, посвященных опасностям и преимуществам отношений в трех– и четырехугольниках: Руссо («Исповедь» и «Новая Элоиза»), Гете, Жорж Санд (ее романы и мемуары) и «Кто виноват» самого Герцена составляли круг их чтения.
Главный образец для себя они нашли у Жорж Санд, романы которой рисуют эмоциональную утопию, где разрушительный потенциал таких страстей преодолен в гармонических отношениях трех (если не четырех) людей, которые дополняют друг друга, образуя неразделимое единство (Paperno 2007: 9; ср. также: Klieger 1997; Hollande 1997).
Потрясенный крушением этой утопии Герцен оказался поставлен перед необходимостью соотнести свою реакцию на неверность жены со значимыми для него образами чувства. Так родилась уникальная историософия «Былого и дум», где любовный треугольник предстает не только как проявление кризиса европейской демократии, но и как «столкновение двух разных миров», подобное тому, о котором автор читал в юности во французском романе «Арминий». Герцену, как он пишет, «не приходило в мысль», что он «попадет в такое же столкновение» и его очаг опустеет, раздавленный при встрече «двух мировых колей истории» (Герцен 1956 Х: 538; о смене литературных моделей Герцена см.: Гинзбург 1997).
Появившиеся на протяжении 1860-х «Отцы и дети», «Преступление и наказание» и «Война и мир» стали художественной рефлексией следующего поколения русских писателей над людьми этой историко-психологической формации и первым прощанием с ней.
Как трудность признания астрономической истины движения земли состояла в том, чтобы отказаться от чувства неподвижности земли и движения планет, так трудность признания нового закона подчиненности личности законам движения ее во времени состоит в том, чтобы отказаться от внутреннего сознания неподвижности единства своей личности, –
писал Толстой в набросках эпилога к «Войне и миру», ссылаясь на открытия Дарвина, Сеченова, Вундта и Бокля, доказавших «истину подвижности личности» (Толстой 1928–1964 XV: 233–234). Мысль об изменчивости характера была бы в 1860-х годах трюизмом, ради которого не стоило призывать на помощь все современные науки. Взгляды Толстого были куда более радикальными, он полагал, что человек подчинен законам движения и лишен свободы воли, а поэтому не обладает внутренним единством и не может быть субъектом ни истории, ни даже собственной жизни.
Это миропонимание он счел, тем не менее, возможным и нужным выразить в романе о людях начала XIX века и их любовных страстях. Рассказ о катастрофе 1812 года завершается двумя свадьбами героев. Написав 6 декабря 1868 года, что философия должна «узнать общие законы», для чего «надо отрешиться от личности», представляющей собой только «точку линий» (Там же, 132), Толстой уже на следующий день пояснил в записной книжке, что законы – это «или мистическое движение вперед, или художе<ственное> воспроизведение воспоминаний» (Там же, XLVIII: 87).
Автор «Войны и мира» сам принадлежал среде, о которойписал. Он стремился вспоминать героев, а не выдумывать их. Б. М. Эйхенбаум видел в Толстом запоздавшего человека XVIII века (cм.: Эйхенбаум 1922)[172]
. Однако и такой непримиримый критик дворянской культуры, как Чернышевский, придерживался сходной стратегии. Идеи об исторической несостоятельности русского дворянства он подтвердил анализом любовного фиаско героя тургеневской «Аси», а человека будущего также изобразил в беллетристическом сочинении о любви и браке.