Доковыляв до двери, я выглянул наружу. У дальней стены коридора, отброшенный туда смрадом, стоял высокий, тощий мужчина с таким же костлявым лицом, зажимавший рот и ноздри носовым платком.
– Я Фрэнк Абигнейл, – с жаром выговорил я. – Вы американец? Вы из ФБР?
– Я Питер Рамсей, из американского консульства в Марселе, – ответил тощий, убирая платок от лица. – Как поживаете?
Я в изумлении воззрился на него. Боже мой, он держался так, будто мы беседовали с ним за бокалом вина в каком-нибудь марсельском летнем кафе. И вдруг слова посыпались у меня изо рта, как гравий из промывного желоба.
– Как поживаю?! – переспросил я чуть ли не с истерическими нотками. – Я вам скажу, как поживаю. Я болен, на мне живого места нет, я наг, я голоден и покрыт вшами. У меня нет кровати. У меня нет туалета. У меня нет умывальника. Я сплю в собственном дерьме. У меня нет света, нет бритвы, нет зубной щетки, да вообще ничего. Я не знаю, который час. Я не знаю, какое сегодня число. Не знаю, какой месяц. Я даже не знаю, какой год, Господи, помилуй… Со мной обращаются как с бешеным псом. Я, наверно, свихнусь, если пробуду тут еще хоть сколько-то. Я тут подыхаю. Вот как я поживаю! – И привалился к двери, совсем выдохшись после своей тирады.
Черты Рамсея, не считая явной реакции на амбре, источающееся из моей камеры, не дрогнули. Когда я закончил, он безучастно кивнул.
– Понимаю, – спокойно обронил он. – Что ж, пожалуй, я должен разъяснить цель своего визита. Видите ли, я совершаю объезд своего округа раза два в год, навещая американцев, и лишь недавно узнал, что вы здесь. А теперь, пока вы не прониклись надеждой, позвольте сообщить, что помочь я вам бессилен… Мне известно о здешних условиях содержания и о том, как с вами обращаются.
Как раз из-за этого-то обращения я и не могу ничего поделать. Видите ли, Абигнейл, с вами обращаются точно так же, как с каждым французом, находящимся здесь в заключении. С вами не делают ничего такого, чего не делали бы с людьми по обе стороны от вас, фактически с людьми, находящимися в каждой камере этой тюрьмы. Всем отмерено одной мерой. Каждый находится в таких же условиях, как и вы. Каждый живет в такой же грязи. Каждый ест такую же пищу. Каждому отказано в тех же привилегиях, что и вам.
Вас вовсе не выделили из общего числа ради особо жестокого обхождения, Абигнейл. И до тех пор, пока с вами обращаются так же, как со своими, я ни черта не могу поделать, чтобы изменить вашу участь, даже жаловаться.
Но в ту самую минуту, когда вас дискриминируют или отнесутся к вам по-другому, потому что вы американец, иностранец, я сразу вступлю в дело и подам жалобу. Это может не дать никакого толку, но все же тогда я мог бы вступиться за ваши интересы.
Но до тех пор, пока они подвергают вас тому же наказанию, что и компатриотов, все так и будет. Французские тюрьмы есть французские тюрьмы. Насколько мне известно, они всегда были такими, такими навсегда и останутся. Французы не верят в перевоспитание. Они верят в око за око, зуб за зуб. Короче говоря, они верят в наказание осужденных преступников, а вы осужденный преступник. На самом деле вам повезло. Раньше было хуже, если вы в состоянии в это поверить. Когда-то заключенных ежедневно били. До тех пор, пока кто-то не начнет притеснять лично вас, я ничего не могу поделать.
Его слова хлестали меня, раня, как удары кнута. Мне будто огласили смертный приговор. А потом Рамсей с призрачным намеком на усмешку вручил мне акт о помиловании.
– Насколько я понимаю, вам осталось отбыть здесь еще тридцать дней или около того. Конечно, на свободу вас не выпустят. Мне сказали, что власти другой страны, не знаю, какой именно, собираются взять вас под стражу для суда на своей территории.
Куда бы вы ни отправились, там с вами будут обходиться лучше, чем здесь. А теперь, если хотите, чтобы я написал вашим родителям и сообщил им, где вы, или если хотите, чтобы я связался с кем-нибудь еще, с радостью окажу вам эту услугу.
Это был щедрый жест, он вовсе не обязан был этого делать, и я ощутил искус, но лишь мимолетно.
– Нет, это не требуется, – вымолвил я. – Но все равно спасибо, мистер Рамсей.
– Удачи вам, Абигнейл, – снова кивнул он, повернулся и будто растворился в лучезарной взрывной вспышке.
Я отскочил, с криком боли заслоняя глаза. Лишь позже я узнал, в чем было дело. Яркость света в коридоре регулировалась. Когда открывали дверь камеры или смотровую щель, огни пригашали, чтобы яркий свет не ранил глаза узника, жившего в темной норе, как крот. Когда являлся посетитель вроде Рамсея, света подбавляли, чтобы он видел дорогу. Как только он остановился перед моей камерой, свет пригасили. Когда же он уходил, тюремщик щелкнул выключателем преждевременно. Забота о зрении – единственное, в чем не отказывали заключенным Перпиньянского арестного дома.