Не проходит и часа, как я понимаю, что рубашка в сыром автомобиле суше уже не станет, и замечаю его. Маленький мешочек, такой маленький, что два таких могут поместиться на ладони, спрятанный среди моей кучи одежды. Как капля крови размером с булавку в центре яичного желтка: жизнь, которая так и не стала жизнью. Мешочек гладкий и теплый, приятный на ощупь. Сделан, похоже, из кожи и стянут кожаной тесьмой. Я оглядываюсь. Мисти дремлет на переднем сиденье; ее голова кренится вперед, она подымает ее, только чтобы снова уронить вперед. Леони держит руль обеими руками, пальцами выбивая ритм песни на радио; играет кантри, которое я терпеть не могу. Мы едем уже больше двух часов, так что “Черную станцию” с побережья приемник уже час как не ловил. Леони приглаживает волосы на затылке одной рукой, как будто может заставить их лежать смирно, а затем снова принимается настукивать. Я сгибаюсь пополам, поворачиваюсь к двери, закрываясь от взгляда. Тяну тесемку на мешочке. Узел подается, и я распускаю его.
Внутри оказывается белое перо, меньше моего мизинца, белое с голубым и местами черным. Еще нечто, что кажется мне сперва маленьким белым кусочком конфеты, но при ближайшем рассмотрении это оказывается зуб какого-то животного, с черными бороздами, острый, как клык. Какому бы животному он ни принадлежал, оно явно знало кровь, знало, как рвать узловатые мышцы. Потом я нахожу маленький серый речной камень, маленький идеальный купол. Я ворошу указательным пальцем во тьме мешочка, ища что-то еще, и вытаскиваю лист бумаги, скрученный до толщины ногтя. На нем написано наклонными, рваными буквами, синими чернилами:
Почерк то ли Па, то ли Ма. Я точно знаю, потому что видел его всю свою жизнь на католических настенных календарях, на внутренней стороне кухонного шкафчика рядом с холодильником, где они держат список важных имен и телефонных номеров, начиная с Леони. На объяснительных и в дневнике, когда Леони была слишком занята или отсутствовала, чтобы подписать его. А поскольку Ма уже несколько недель не встает с кровати и не может держать в руках ручку, я понимаю, что записку написал Па. Именно Па собрал перо, зуб и камень, именно Па сшил кожаный мешочек и говорит мне:
Колени трутся о спинку сиденья передо мной. Ничего не могу сделать – я уже так вырос, что заднее сиденье хэтчбека Леони стало мне узким и тесным. Леони глядит на меня в зеркало заднего вида.
– Перестань пинать мое сиденье.
Я прикрываю ладонями, как теплой чашей, вещи, которые Па дал мне, лежащие крохотной кучкой на моих коленях.
– Я не хотел, – скажу я.
– Так извиняться надо, – говорит Леони.
Гадаю, делал ли Па что-то подобное для нее в ее предыдущие такие поездки. Выходил ли утром, пока Леони спала, в 9 или 10 утра, и прятал ли тайком что-то в ее машине, какие-то безделушки, которые, по его мнению, могли сохранить ее в безопасности, следить за ней в его отсутствие, защищать ее во время поездок на север Миссисипи. Некоторые мои школьные друзья знают людей, живущих там, в Кларксдэйле или снаружи Гринвуда. Что они говорят:
Впереди деревья вдоль дороги начинают редеть, и внезапно появляются рекламные щиты. На одном изображено дитя в утробе: красно-желтый головастик, с кожей настолько тонкой, что свет просачивается сквозь нее, словно через мармелад.
– Извини, – говорю я.
Она хмыкает.
Кажется, я понимаю, что мои друзья имеют в виду, когда говорят о севере Миссисипи.