Валентина Анатольевна порадовалась. Какое прочное полотно! Сколько уж лет, а скатерть как новая. Горохов сказал, что это, мол, потому, что скатерть эту он не отдает в прачечную, там очень рвут белье. Одна санитарка стирает ее сама и крахмалит. В действительности же он пользовался этой скатертью, только когда приезжала мать, потому что бесконечные дырки в полотне, старательно обработанные белыми нитками, чем-то его раздражали.
Валентина Анатольевна рассказывала про свои и соседские новости. У Халютиных двое в этом году в первый класс идут, своя девочка и племянник. Ранцы уже достали. Это хорошо, что теперь ранцы опять в моду входят. Где-то она прочитала, что у первоклашек очень легко спину испортить, портфель их на одну сторону перетягивает, а ранец не позволяет горбиться и правильную осанку дает.
— Это правда?
Горохов сказал:
— Правда.
В разговоре о халютинских первоклашках ему послышался легкий подтекст — вот, мол, были бы свои внуки, не стала б о чужих ребятах заботиться.
Потом мать рассказала, что черная клушка бросила цыплят водить, а клушка чужая, и ее никак не поймать, потому что днем в руки не дастся, а ночью садится на самый высокий насест, и ее не достать, а стремянка сломалась.
— Ах, ах! — сказал Горохов. — Приеду, починю.
— Вот, вот, — незлобиво подхватила Валентина Анатольевна. — Тебе что ни скажи, все — ах, ах! Ладно! — вдруг заключила она и слегка прихлопнула ладонью по скатерти-ришелье. — А теперь скажи, что у тебя стряслось?
Она допила чай, сложила на коленях руки, так свободно и спокойно, как у святых на иконах или как складывают их крестьянки в редкую свободную минуту.
— Откуда ты знаешь? — искренне подивился Горохов. Всю жизнь он не мог привыкнуть к непостижимой чуткости и проницательности матери. Отказываться, говорить, что ей это показалось, — дело безнадежное. Мать только обидится и замкнется в себе.
И он коротко, но вполне правдиво рассказал, что с начальством, с профессором, с Сергеем Сергеевичем Кулагиным, отношения у него не бог весть какие.
— Ну, как тебе объяснить? Я, к примеру, картошку хочу садить, а он говорит — нет, сажай тыкву. Ясно тебе?
— Чего не понять! — сказала Валентина Анатольевна. — Только думаю, что ты не картошку и не тыкву, а ананас какой-нибудь невообразимый задумал.
Она не обиделась на слишком примитивное сравнение, ей важно было понять суть дела. Но ведь не все он сумеет объяснить ей, медицина — наука не по ее зубам.
— В общем, я тебе так скажу, сынок, — подумав, решила она. — Если чувствуешь, что прав и что дело твое нужное, — не отступай. Но, может, ты просто не угодил ему чем? — вдруг засомневалась она. — У каждого ведь свои слабости. Твой отец тоже был занозистый.
— Ни ему и ни кому другому я угождать не стану, — решительно заявил Федор Григорьевич, обращаясь скорее к себе, чем к матери. — Сперва лизнешь чужую пятку для дела, а потом и без дела пресмыкаться привыкнешь.
— Так-то так, — сказала мать, разглаживая ладонью слежавшуюся складку на скатерти. — А все-таки он твой начальник. Он тебе добра много сделал, квартиру вот выхлопотал. Мало ли чего тебе захочется! Вот доживи до его годов — и будешь все делать по-своему, а пока что ты ему в сыновья годишься. Понимать надо…
Она посмотрела на него строго, но тут же улыбнулась, потому что и сын смотрел на нее с улыбкой. Кто-кто, но она-то, мать, знала: если Федор вбил себе что-то в голову, советы ему как осенние мухи — отмахнется и забудет.
— А больше-то у тебя ничего нет? — спросила Валентина Анатольевна. — Что-то ты какой-то взъерошенный. И галстук на тебе мятый.
— Про галстук хорошо, что напомнила, — серьезно сказал Горохов и взглянул на часы. — Сейчас сменим — и мне пора. Ты иди, мать. Я еще по телефону поговорю и поеду.
Он не хотел, чтоб мать видела, что он направляется на аэродром, а не к вокзалу, а расположены они были как раз в разных концах города.
Мать поцеловала его и ушла. А он был ей благодарен — и за приход, и за то, что умела вовремя уходить, и за то, что никогда не надоедала дотошными расспросами. А пуще всего — за то чувство постоянного, верного тыла, которое она всегда ему внушала самим своим существованием.
Когда Федору Григорьевичу сообщили, что надо срочно вылетать в подшефный Свердловский район, он и минуты не раздумывал. Еще бы! Побывать в тех местах, где прошла его хирургическая молодость, где он учился быть врачом! Интересно, что там произошло за эти годы? И надо бы обязательно зайти к Ксении Дмитриевне.
Он вспомнил, как однажды в его отсутствие домой принесли огромный окорок, а хозяйка, Ксения Дмитриевна, приняла этот дар. Ох и отругал же он ее, беднягу! И тут же, глотая слюну от одного вида и запаха окорока, велел немедленно вернуть подношение по принадлежности. А потом ему несколько дней снилась ветчина.
Жива ли она, Ксения Дмитриевна? А Людочка?..
Когда-то Людочка очень нравилась Федору, с его легкой руки к ней прочно прилипла кличка «Пуговка» — такой у нее был носик.