Федор чмокнул мать в сухую щеку. С каждым движением, с каждой минутой, проведенной в этом крошечном, со всех сторон зажатом садике, от него словно отлетало все неспокойное, тревожащее. Говорят, от старух пахнет старостью. Нет, от матери пахло травами, потому что нехитрое свое имущество в гардеробе она пересыпала донником, а сама любила пить мяту.
— Ведь тяжелый, — сказал Федор, кивая на ящик. — Неужели меня подождать не могла?
— Пора уж и тыковкам глаза промыть, воздухом подышать, — ответила Валентина Анатольевна, осторожно протирая пальцами круглые листки тыквенной рассады. — А тебя ждать, так, пожалуй, и рассада вытянется.
Она все-таки не упускала случая укорить, но Федор принимал это как заслуженное: он действительно бывал здесь не часто, хотя неоднократно давал себе слово приезжать хоть раз в неделю. Да и не только ради матери, а потому, что и ему здесь отдыхается и думается хорошо, спокойно.
Солнце садилось, и красноватые блики уже вспыхивали под самой крышей стоявшего в углу сада деревянного сарая. Но и в воздухе и в небе царила голубизна долгого дня. Ласточки стремительно вспарывали неподвижный воздух тугими грудками, две сидели на проводах, свесив длинные хвостики. Изящные птички! И вот ведь тянутся к человеку, селятся под его крышей, а в клетке тотчас умирают. Клесты, щеглы, снегири — эти смиряются, живут и даже поют взаперти, а ласточки умирают. Почему? Сколько еще на свете «почему»!
Федор нетерпеливо сорвал с себя душную нейлоновую рубашку, хотел было кинуть ее на потрескавшуюся деревянную тумбочку у крыльца, но, даже не увидев, а почувствовав взгляд матери, аккуратно повесил на перила, потом снял мокасины, носки. Хотелось дышать каждой порой, всею кожей, и приятно было ощущать ступнями деревянное тепло подсохших ступенек.
— Ну уж нет, — сказала Валентина Анатольевна. — Недавно заморозки были. Чего доброго, прихватит тебя.
Она вынесла из дома тапочки сына и носки овечьей шерсти, в каких до самого зноя обычно ходила сама.
Они уселись на ступеньках, она чуть повыше, он пониже, но так, чтобы чувствовать плечом ее тепло. Они любили так сидеть вечерами и смотреть, как тяжело и неохотно закатывалось солнце. По весне и в начале лета оно освещало весь сад, а позже, когда вдоль забора распускались двухметровые красавицы мальвы, сад слегка затенялся и становился еще красивее.
Однажды, когда Федор Горохов, уже взрослым человеком, впервые попал к Черному морю, его поразило, что огромное дерево банана вырастает за одно лето. Приехав, он рассказал об этом матери. А она напомнила:
— Что ж такого. А мальвы?
С виноградной плети к ним торопливо направлялся бойкий паучок. Федор раздраженно щелкнул его ногтем.
— Опять поругался с кем-то? — спросила мать. — А паук при чем?
— Говорят, за одного паука три греха прощается, — сказал Федор, улыбнувшись тому, как паучишка опрометью бросился обратно на виноград.
— Дураки говорят. Пауки — самая рабочая скотина. А что они мух душат, так ведь и мы с тобой баранов едим. Поругался, значит? — снова спросила мать.
— Да нет, вроде и не поругался еще, но… В общем-то, к тому идет.
Он сел боком, прислонился спиной к балясине и снизу вверх поглядел на мать.
— А почему ты знаешь?
— Твой отец, бывало, еще в калитку входит, а уж я знаю, что будет врать.
Горохов еле сдержал улыбку. Надо же было так любить этого непутевого папаню, чтоб всю жизнь ему прощать да и по сей день мучиться ревностью! Какая это страшная сила! А ведь вообще-то мать — толковая женщина, рассудительная, тонко во всем разбирается. Знает, конечно, мало, но понимает очень тонко!
— В нашем деле, мама, никак нельзя отставать, — сказал Федор. — Если бы каждый боялся сделать первый шаг, никогда бы не могли ни сердца пересаживать, ни… Да что там пересадка! Простой операции бы на сердце не сделали.
— Так ведь кто-то пересадил уже сердце, — сказала Валентина Анатольевна. — Или ты еще что-нибудь пересаживать собрался?
— Ничего я не собрался! Но Кулагин мой только и умеет восклицать: «Ах, опыт! Ах, наука! Ах, сенсация!» А больных лечит по-дедовски и боится, как черт ладана, ножа. Пусть люди мучаются, лишь бы без ножа!
— Да ведь и впрямь страшно, сынок. К сердцу — и вдруг с ножом, — просто сказала Валентина Анатольевна.
— Страшно! Страшно! Ну и лечись каплями датского короля! — раздраженно воскликнул Федор, будто спорил с вооруженным знаниями противником. — А между прочим, еще в девяносто седьмом году профессор Подрез на сердце оперировал. Это сколько с тех пор лет прошло?
— Сколько б ни прошло, а, выходит, до сих пор врачи остерегаются.
Она не столько слушала сына, сколько следила за его лицом, будто была глухая, и по каждой черточке, по каждой новой морщинке читала его настроение, его сомнения и раздумья. Она вглядывалась в него и видела, что нет, красоты в его лице нету, хотя женщинам он нравится. Она знала это, но никогда не говорила с сыном на такие темы.