Гретта всегда все знала про Монику; всегда, с той секунды, как впервые ее увидела. С двумя другими такого не было, только с Моникой. И она знала, когда пришла в себя после оцепенения родов, едущая одна в «Скорой», если не считать воющего младенца, знала, что Моника, может, и не видела всего, но видела слишком много, куда больше, чем надо, и того, чему она стала свидетелем, она не забудет никогда.
Моника сует палец в витки телефонного провода, обводит и обводит им тугую спираль.
Телефон в Глостершире звонит долго. Она уже готова повесить трубку, решив, что Питер, наверное, повел девочек куда-то, может, поплавать или к друзьям, когда отвечает высокий от собственной значительности голос:
– Алло, Кемберден три-восемь-три-четыре.
Моника так теряется, услышав, как одна из девочек произносит ее собственный телефонный номер с такой легкостью, что на мгновение лишается дара речи. Потом берет себя в руки.
– Джессика, милая, – говорит она, – это ты?
Молчание. Моника и девочка слушают дыхание друг друга.
– Джессика? – повторяет Моника. – Это ты? Или Флоренс? Это Флоренс?
– Кто это?
Голос девочки звучит четко и высокомерно.
– Это Моника, милая. Вы хорошо проводите выходные? Папа…
Голос перебивает ее:
– Кто?
Моника издает легкий переливчатый смешок, пытаясь выпутать палец из телефонного провода, но палец, самый длинный, который рядом с указательным, как он называется? Он как-нибудь называется вообще? Он застрял.
– Это я, Моника, твоя… папина… ну…
– Кто? – повторяет девочка.
Моника делает вдох, вдавливает ногти в ладони.
– Пожалуйста, будь добра, сходи и позови папу, скажи ему, что я хочу с ним поговорить.
Опять молчание. Потом она слышит звук, который ни с чем не спутаешь – звук трубки, брошенной на рычаги.
Какое-то время Моника стоит, не в силах поверить в то, что произошло. Она думает, что надо перезвонить, потребовать, чтобы позвали Питера, но ей не хватает решимости, она не сможет выслушать больше ни единого слога, произнесенного этим пронзительным нахальным голоском.
Она поспорить готова, что это Джессика. У младшей, Флоренс, духу бы не хватило. Но Джессика – она способна на все.
Что ж, думает Моника, входя в гостиную, пусть маленькая мадам не думает, что ей это сойдет с рук. Моника все расскажет Питеру, когда в следующий раз будет с ним разговаривать. И что сделает Питер? Моника знает: вообще ничего. Он вздохнет, поежится в комбинезоне и пробормочет, что девочкам так тяжело, что она это просто от досады, что ему жаль, что Монике не о чем волноваться, все утрясется.
Она хватается за спинку кресла, которое всегда было креслом Роберта, ничьим больше. Если бы она, или Майкл Фрэнсис, или Ифа сделали то, что сейчас вытворила Джессика, им бы пришлось несладко. Шлепнули бы по попе, отправили в постель пораньше, и еще их ждал бы выговор от отца, когда тот вернется с работы.
Ее это все не очень-то и касалось. Она была самой хорошей, самой послушной, самой ответственной. Она и сейчас такая. Но она помнит, как Ифу и, временами, Майкла Фрэнсиса наказывали по этой схеме: шлепок + постель + выговор от отца. Она помнит тяжелый топот отцовских ног по ковру на лестнице, все еще в хороших ботинках, в которых ходит на работу, он еще не ужинал, и, хотя не она ждала под одеялом, ее все это пугало.
Моника отходит от кресла и встает перед отцовским бюро. Задумчиво проводит пальцем по крышке, кладет руку на боковину. Потом, быстро оглянувшись через плечо на пустую гостиную, Моника вставляет кончики пальцев в щель под крышкой. Дергает. Ничего. Заперто.
Монику не смутить. Она подходит к окну с эркером, встав на гобеленовый (сама вышивала) стул, тянется к карнизу для штор и шарит по нему.
Однажды она застала за этим занятием отца; ей, наверное, было тринадцать или четырнадцать, и, кажется, было Рождество, потому что она отчетливо помнит, что отцу пришлось тянуться поверх елки. Он слез со стула и увидел ее в дверях. На мгновение она задержала дыхание, глядя на него и на ключ в его руке. Она сразу поняла, от чего он: их всех завораживал отцовский стол, деревянная коробка с медным замком и рядами ящичков, стоявшая в углу гостиной. Он садился за него в воскресенье днем, разворачивал и сворачивал листы бумаги, писал автоматической перьевой ручкой, вскрывал конверты по верхнему краю. Но ей не о чем было тревожиться. Секунду спустя он улыбнулся и постучал себя пальцем по кончику носа.
– Наш маленький секрет, – сказал он. – Договорились?
– Договорились.
Она кивнула и подошла к нему, когда он сел на стул и открыл крышку стола. Ей всегда нравилось, как крышка убирается наверх, в никуда, а деревянные планки ускользают, как волна по песку. Ей нравились ячейки в столе, и крошечные ящички, и особенно уголочки, забитые бумагами, пузырьками с чернилами и проволочными петлями скрепок. А еще там были фотографии, она знала. Фотографии молодой мамы с совсем темными волосами и тонюсенькой талией; руки ее были спрятаны в перчатки. Фотографии людей, которых она не знала, замерших на солнце в далеких садах.
– Можно я наберу чернил в твою ручку, папа? – спросила она.