При этом «Исповедь…» касалась отнюдь не запретной, а достаточно расхожей для своего времени темы: злоупотребление опием (чаще всего по неосторожности в виде лауданума) было настолько характерно, что попало в водевиль, а очерки Готье о понятном увлечении богемы гашишем широко печатались в прессе и попали на страницы учёного труда64
. Всё это, разумеется, не избавило Де Квинси от необходимости заявить целью книги общественное здоровье, но порок англичанина, употреблявшего опиум, не был преступлением, а воздействие его «Исповеди…» на умы было подготовлено популярностью волнующих картин, удостоверенных в обиходе и растиражированных «голубыми книжками» дешёвых романов.Выступая со строго автобиографической «Исповедью…», Де Квинси всё же принадлежал к той английской литературе, широкий читатель которой привык ожидать ужасающего и невероятного65
. Для этого читателя книга с интригующим названием означала прежде всегоЗа год до этого «Мельмот-Скиталец», или, как выразился Пушкин, «гениальное произведение Матюрина», произвёл сенсацию в России и гарантировал немедленный успех «Исповеди…», которая в интерпретации переводчика теряла свой характер и превращалась в очередное произведение известного беллетриста. Вряд ли злоключения молодого Де Квинси можно было принять за исповедь преп. Мэтьюрина, от имени которого в книге возникли скелеты, инквизиция, дуэль, то, что под влиянием готической и «неистовой» литературы характеризовало многочисленных русских авторов «Библиотеки для чтения». Вероятно, к этим авторам принадлежал и неизвестный переводчик книги. Привнесённые им эпизоды нарушали смысл оригинала, однако натянутости и мишура не противоречили вкусу эпохи, приравнивавшей Кукольника к Гёте. Даже с подобными дополнениями «Исповедь…» не должна была особенно заинтересовать свою основную русскую аудиторию. Воображение салона могли взволновать лишь немногие её страницы, включая и испорченные переводчиком. Однако интересно, что именно эти «вкрапления» подействовали на одну из сюжетных линий «Невского проспекта» Гоголя, написанного в том же 1834 году и вошедшего в книгу, которая сигнализировала новые тенденции в русской литературе и заставила Белинского провозгласить её автора «главою поэтов».
Дерзость этого выпада легко оценить и сейчас, потому что он призывал обострить содержательность поэзии и ставил над ней прозаика. Русские сторонники «чистого искусства» никогда, в противоположность своим французским коллегам, не приняли бы саму постановку вопроса, однако в поэтике Белинского вопросы формы отступали на задний план, к тому же именно «арабески прозы» оказались способны передать тот пафос современности, который не произвёл бы впечатления в строгих размерах стиха. Назвать поэтом Гоголя можно было уже постольку, поскольку его «Арабески» и по форме, и по содержанию шли вразрез с русскими литературными представлениями того времени. (В этом смысле был прав отозвавшийся на книгу Сенковский: «Быть может, это арабески, но это не литература».) Вычерчивая не воображаемую сцену, а «живую жизнь», прозаическая вязь перепутывала статьи, очерки и рассказы, открывала поэзию и в эстетических рассуждениях, и в бреде сумасшедшего. Как раз в связи с «бредом» в книге и возникают мотивы, напоминающие или указывающие на прочитанную Гоголем «Исповедь англичанина, употреблявшего опиум».