Классицизм, пожалуй, неотъемлем от жизни этого города, повсюду итальянский вкус в архитектуре, выстраивающий не предусмотренный ландшафтом жилой порядок, соблюдающий видимую ясность, которая не даёт прохожему потеряться и подсказывает рациональность решения. Когда, поднимаясь по высокой гостиничной лестнице, впитывавшей свет своими цветными панелями, проходили холл, эта искусственная зелень в кадках показалась тебе ужасной, может быть, потому, что подчёркивала целый день в гуще города, опредмечивающего любую идею как вещь среди вещей, и что слова вообще ничего не выражают, только фиксируют движение окружающего. Ты могла бы, вернувшись, аккуратно изложить трагедию этого дня. Первая же твоя фраза уже задаёт её пролог: простым перечислением, обращением к засквозившим в твоих словах вещам и их догме, которую выражает синтаксис. Вроде бы остаётся предпочесть эти слова каким-либо идеям, следить, как они разрастаются в некую картину, но это не так. Чем точнее им следуешь, тем более они ничто. Это бывает, когда остаёшься одна в комнате, каждое твоё движение, отложенное перо, открытый замок окна, обронённая в ковёр заколка, всё как бы даёт резкий, напоминающий выпад отзвук: за определённостью вещей угадываешь некий возвышенный план происходящего, который создаёт усиливающееся с каждым словом напряжение. Это твой конфликт, и речь становится поэтической, тревожно прослеживая во фразах очерк незримого плана, рисунок личной дикции, складывающийся в периоды или эпизоды, драмы. «На подходе к незримому нет незначительного», – вспоминается Лекомт. Каждое движение души вызывает всё новые подробности давешней прогулки. Просторный кабинет вещей, образовавших старинную декорацию, их фигуры, противостоящие спиритической дрожи. Катарсис, и вот жертва, которую ты принесла: настольный бронзовый Будда, предмет, вынесенный в заглавие. (Отвергая предначертания напева, тебе удалось найти просодию противоречия: скрытый смысл, или энергию, произошедшего, который диктует угадываемые во фразах строки, придаёт периодам речи завершённость строф.)
Перечитывая, действительно как бы рассматриваешь тесную «улицу» сцены в палладианском вкусе, вглядываешься в каждый фасад, панические гримасы, козлоногий хор и дриады, убегавшие порослью, застыли под некоей эгидой в соразмерные гротесковые орнаментации его фризов, филёнок, в трагические маски, подчёркивающие контраст гладких стен и необработанного камня: многообразное здание, организованное классицистической стройностью, позволившей
В одной из таких улиц, с тротуара которой тусклые окна театрально возродивших в начале века старый итальянский стиль домов выглядят безжалостными, всё произошедшее как бы замирает по комнатам, впитываясь в застарелые не замечаемые хозяевами вещи. Запоздавший гость, оказываясь наедине в чужой обстановке, угадывает в этих вещах предысторию, некую исчерпанность внутреннего плана, которая внушает ему в них совершенно отчётливое присутствие постороннего. (Возможно, это ощущение объясняет и безжизненное психическое свечение ночных окон на улице.) Теперь видно, как жизнь точно проигрывается вокруг. Какие-то припоминаемые сцены, например на бульваре, у окна, в кафе, вдруг оказываются перифразами неосознанного и происходившего в некоем темпе, повторяясь, в обратном порядке или одновременно: картина, развитая многолетними бессвязными и отрывочными сновидениями, однажды возникает в уме, всё до сих пор слитое в боковом зрении детализируется. Однако это открытие тем более ничего не изменит. Застоявшаяся атмосфера оберегает от любой неожиданности, случайная трещина, потревожившая эту комнату и фантазию, означала бы всего лишь переход к другой жизни, но выбора нет, вещи, исчерпывающие фантазию, обострили в тебе бесхарактерность, бесцельность, сосредоточенность на воображаемой и уже ничем не удивляющей незыблемости, которая вдруг отвечает области