Я видел, что не добьюсь от Арнольда большего. Его наблюдательность была обращена на живопись, а не на людей, он словно бы мерцал и блекнул у меня на глазах: остроумный, легкий и добродушный в той же мере, в какой Роберт Оливер был глубоким, весомым и беспокойным. Но случись мне выбирать друга, подумалось мне, я бы мгновенно предпочел мрачного, сложного Роберта Оливера.
— Если вам нужен еще материал, могу проводить вас и показать картины Боба, — говорил между тем Арнольд. — Боюсь, больше от него здесь ничего не осталось. Его жена как-то нагрянула, вымела все подчистую из его кабинета и забрала все работы, которые он оставил в нашей студии. Я тогда отсутствовал, но мне рассказывали. Может быть, сам он не желал этого, и те полотна могли бы остаться здесь навсегда. Как знать? Не думаю, чтобы он был особенно близок с кем-то из наших. Идемте, мне все равно пора прогуляться.
Он разогнул свои длинные, как у журавля, ноги, и мы вышли. На улице нас встретил незамутненный цивилизацией, чистый и яркий, приветливый солнечный свет. Я задумался, как может художник выносить пребывание в бетонной коробке, однако Арнольду это как будто не приходило в голову, и он, казалось, прекрасно в ней обжился.
Глава 39
МАРЛОУ
Я прошел за ним в бревенчатую галерею, просторную и современную внутри, со скрытой сзади стеклянной пристройкой с белеными рамами, за эту пристройку кто-то из архитекторов получил местную премию. Освещенный сверху холл был увешан полотнами и уставлен подсвеченными витринами с керамикой.
Арнольд указал на большое полотно напротив двери, и я сразу понял, что он имел в виду: оно было ярким, вызывающе живым и в то же время сверхдраматичным, напоминающим сцену викторианского театра. Оно изображало женщину в пышной юбке и облегающем лифе, тонкую склоненную фигуру. Она стоит на коленях на мостовой и, как и говорил Арнольд, обнимает, будто баюкая, пожилую женщину, мертвую. У пожилой пепельное лицо, глаза закрыты, губы обмякли и во лбу пулевое отверстие, отчетливая темная дыра, просверленная внутрь, так что ручеек крови уже засыхает на распустившихся волосах и шали.
На молодой — элегантное бледно-зеленое платье, но оно испачкано и изорвано, там, где она прижимала к себе голову убитой, остались пятна крови. Ее блестящие кудрявые волосы выбились из прически, шляпа на ленте сползла на плечо, лицо обращено к убитой, так что мне не видно блестящих глаз, взгляд которых я уже привык встречать. Фон прописан менее отчетливо: кажется, там была стена, узкая городская улица, какая-то вывеска с расплывшимися буквами, фигуры в синем и красном, сидящие на корточках рядом, но невыразительные. И с краю виднелась груда — коричневая и бежевая — дров? Мешков с песком? Бревен?
Вся картина приковывала взгляд, но, как мне показалось, в ней был преднамеренный перебор, она не только трогала, но и пугала. Позы, выражение горя, заставили меня вспомнить первое знакомство с «Пьетой» Микеланджело — работы настолько знаменитой, что теперь нам трудно непосредственно воспринимать ее, разве что в ранней молодости. Я видел ее в первой поездке по Италии после колледжа, тогда она еще не была за стеклом, и меня отделял от нее только канат и расстояние футов в пять. Дневной свет, падая на Марию и Иисуса, окрашивал их в разные тона, как если бы оба тела были живыми, словно кровь билась в жилах не только горестной матери, но и недавно умершего сына. Невероятно трогало то, что он не был мертвым. Для меня, неверующего, в том было не предвестие воскресения, а отражение ужаса Марии и воспоминание потрясающей реалистичности момента, который так часто наблюдаешь в больнице, когда молодая жизнь обрывается какой то ужасной травмой. В тот миг я понял, что отличает гения от всех остальных.
Больше всего поразило меня в полотне Роберта, что оно было сюжетным, между тем как все прежние виденные мной изображения этой дамы были портретами. Но что это за сюжет? Возможно, Роберт все же писал не с натуры, я вспомнил, что Кейт рассказывала, как он иногда черпал вдохновение в собственном воображении. Или, может быть, он работал с натурщицами, но выдумал сюжет, — одежда девятнадцатого века говорила в пользу этой теории. Не приснилась ли ему его героиня, держащая на руках убитую мать? Возможно даже, что он писал свою собственную светлую и темную сторону, две половины души, разделенные болезнью. Я не ожидал от Роберта Оливера сюжетных работ.
— Вам тоже не нравится? — не без удовольствия спросил Альберт.
— Очень технично, — отозвался я. — А которая ваша?
— О, она на той стене, — сказал Арнольд, указывая на стену у меня за спиной, у двери.
Он встал перед картиной, скрестив руки. Это была абстракция: большие голубые квадраты переливались из одного в другой, отсвечивали серебристой дымкой, как если бы от брошенного в воду камня разошлись квадратные волны. Действительно, довольно привлекательная работа. Я с улыбкой обратился к Арнольду:
— Эта мне действительно нравится.
— Спасибо, — весело откликнулся он. — Я сейчас работаю над желтой.