Зеркало волновало и возбуждало ее, она выходила в сад, чтобы взглянуть на липу и приветливо ей кивнуть. Иногда траурно-темный силуэт дерева навевал на нее печаль, словно напоминая ей о прежней Элисавете с ее бесцельно растраченной молодостью, и сердце сжималось от тревожного чувства, что старость уже близка. Но стоило ей подумать о своем любимом, как надежда возвращалась вновь и в который раз приходила мысль оставить мужа и без всяких угрызений совести бежать вместе с пленным, куда он только захочет. В ней росла уверенность, теперь она чаще смеялась, и в низком голосе явственно звучали кокетливые нотки, выдававшие ее тайну; движения ее были размеренны и пластичны, красивые ноги легко ступали по земле, и она уже не ходила, как прежде, потупившись. Исчез холодок в глазах, нервные жесты. Старуха служанка с удивлением смотрела на нее и однажды, не сдержавшись, сказала:
— Вы так помолодели, совсем барышня.
— Это тебе кажется, — ответила она.
— Должно быть, у вас легко на сердце. Человек всегда молодеет, когда у него душа беззаботна, — сказала старуха, и Элисавету поразила верность этих слов, в которых сквозила легкая укоризна.
8
Единственной ее связью с прошлым — крепкой, тяжелой цепью, от которой она не могла освободиться, — был муж. Он постарел в последнее время, поседел, ходил мрачный, подавленный. Вести с фронта говорили о неизбежности катастрофы; реквизиции ничего не давали, так как из крестьянских амбаров все уже выскребли, росло дезертирство, в окрестностях случались грабежи и разбой. Какой-то дезертир по имени Васил убивал чуть не каждого, кто ему встречался. Попытки поймать его окончились ничем, и полковник получил строгий выговор от военного министерства за то, что не сумел обезвредить бандита. В лагерях военнопленных участились побеги, пленные умирали от дизентерии и тифа, запасы продовольствия подходили к концу, и далекие отзвуки русской революции волновали офицерство и интеллигенцию. Вдобавок ко всему немцы непрерывно требовали продовольствия, и интендантство не смело им отказать.
В глубине души полковник терпеть не мог офицеров расположенного в городе штаба фон Макензена.[6]
Он ненавидел их за надменность и делал все от него зависящее, чтобы придержать продовольствие. Каждое утро ему приходилось выслушивать сетования интенданта, получавшего приказы отдавать немцам мясо, жиры и муку из последних запасов. Впервые в его суровую душу закрались отчаяние, злоба, неуверенность, и, когда ему случалось проезжать на пролетке мимо здания почты, по соседству с которым разместился штаб Макензена, он отворачивался, чтобы не видеть стоявших по обе стороны от входа часовых в черных блестящих касках, с застывшими лицами.Вместе с интендантом он обходил военные склады, спускался в сырые полутемные подвалы, где его встречали пустые, заплесневелые углы, заглядывал в дощатые, оклеенные бумагой воинские канцелярии, где пахло пылью amp;t сбрызнутых полов, дешевым табаком и чернилами, бранил ни за что ни про что кладовщиков, сердито топая ногами и угрожая расстрелом, хотя сознавал, что склады опустели не по их вине. С некоторых пор он как будто перестал бояться эпидемии, однако ежедневно самым педантичным образом выполнял свой дезинфекционный обряд и рекомендовал подчиненным пить кипяченую воду с Йодом.
За столом он говорил мало и нервно, жаловался, что пропал аппетит, неохотно делился новостями и смотрел исподлобья. А поужинав, дремал на стуле, положив ноги на перила галереи, пока Элисавета не заставляла его лечь в постель.
Она заметила, что он похудел — глаза впали, виски обтянуло кожей, щеки обвисли, и под подбородком образовались мешки, еще больше увеличив его сходство с рысью; серые глаза выцвели, стали водянистыми, безжизненными.
Элисавета была к нему внимательна, старалась угождать, как прежде, тревожилась о его здоровье. По ночам лежала и думала: «Он очень сдал, а я так счастлива». Она мучилась и упрекала себя за то, что обманывает его, что даже иногда желает его смерти, и ужасалась себе. Ей хотелось, чтобы ему тоже было хорошо. Прежде бывали минуты, когда она его ненавидела, теперь же она жалела его. Каждый вечер она ждала возвращения мужа из города, и после первых свиданий с пленным это ожидание бывало особенно нетерпеливым и тревожным. Ей было нужно видеть его, чтобы успокоить свою совесть, убедиться в том, что ничего не случилось, что ей ничто не угрожает, что и у него и у нее, слава богу, все хорошо.
Несколько дней он не замечал ее предупредительности, потом это начало его раздражать. Полковник был из тех мужчин, которые любят покапризничать, но не терпят, когда с ними обращаются как с детьми. Этому вспыльчивому, своенравному человеку ее преувеличенная внимательность казалась обидной.
— Как странно! Ты удивительно помолодела, — сказал он ей как-то за ужином. — И словно переменилась. Даже походка другая.
Она поймала на себе его острый, пристальный взгляд, в котором читались укор, подозрение и страх.
— Это плохо? Тебе, быть может, хочется, чтобы я поскорее состарилась?
Он опустил глаза в тарелку.