— А я, действительно… — заговорила она после недолгого молчания. Что я пережила… Я лежала и думала, подарить Григорию любовь свою перед смертью, или нет. Первую любовь, никому до сей поры не принадлежавшую… И как-то странно про это думалось, как-то странно воображалось, будто я со стороны себя видела, как тело мое перед Григорием распахнуто, но при этом никаких ощущений представить не могла, только равнодушие и… отупение, что ли, или отрешенность… Да, будто я свою пустую оболочку ему оставила, а сама на эту пустую оболочку взираю, для которой все чувства отсечены, и только удивление берет, что эта оболочка так для Григория притягательна… Не могла представить, как это бывает, хотя, одновременно с равнодушием, кровь к щекам приливала, и внутри закипало что-то, и ноги слабели, и от этого закипания и этой слабости так хорошо делалось, и страшно при этом, и в самом страхе сладость была, щемило меня и пронзало этим страхом так, что голова кружилась. Такая сердечная боль в груди отдавалась, которая радостнее была любой радости. И тут Григорий вошел, смущенный, заговорил про план дома, который среди моих документов должен быть. А я почти и не слышала, о чем он толкует. Я приподнялась на кровати и сказала: «Иди ко мне». Он запнулся, а я добавила: «Если мы умрем, то хотя бы друг другу принадлежащими». И он больше ничего не стал говорить, он пришел ко мне. И когда мы совсем разделись… Мне, несмотря на страх, весело сделалось, что я красива, и что тело у меня лепное и точеное, и что Григорию не что-нибудь от меня достанется, а настоящая красота. И совсем эти мысли не казались мне грешными. А потом… А потом я вся наполнилась этой щемящей радостью, и мои соски такими твердыми стали, что, казалось, зазвенят сейчас как колокольчики, и живот мой радовался его животу, и нежданной прохладой потянуло сквозь этот жар, такой прохладой, когда посреди знойного дня окунаешься в чистую проточную воду, и все твое тело становится тугим как струна, и искорки мурашек, жгучие-жгучие, по нему бегают, будто кто-то касается этой струны смычком, и она дрожит и поет мелодию. И вот так все мое тело пело мелодию, и эта мелодия приподнимала и изгибала меня, и я с трудом сдерживалась, чтобы не закричать и не застонать… Я никогда не думала, что это такое невероятное — быть с любимым… Ничего от равнодушия, которое мне воображалось…
Она сидела, плотно сведя ноги, выпрямясь, положив руки на колени.
— Ну, вот, — сказала она после паузы. — Неправильно, наверно, что я все это вам рассказываю. Я большая грешница теперь. Но когда я думаю об этом, то, опять-таки, странное возникает ощущение: я и чувствую, и не чувствую свой грех. Одна половина меня кается, а другая половина твердит, что никакого греха не было. И мне совсем не хочется умирать. То есть, я умерла бы, потому что считала, что так надо. Но я без всякой радости шла на смерть. Наоборот, мне усилие над собой требовалось все время делать.
Я потрепал её по руке.
— Все правильно, дочка… Ведь теперь мне можно тебя дочкой называть?.. Все будет хорошо. А теперь давай к делам насущным вернемся. Надо подумать, где бы тебе и Зинке укрыться на время самых горячих событий. Может, в подпол вам спуститься?
— Не будем мы под землей отсиживаться, — сказала она. — Лучше наверху. В крайнем случае, мы лестницы наверх перегородить можем и в комнате запереться, чтобы не так страшно было. Но, по мне, лучше и этого не делать. А если делать, так только для вашего спокойствия.
— Как знаешь, — сказал я. — Наверх так наверх. Дело к вечеру идет, надо готовиться.
Но мысль о подполе меня не оставляла. Ведь в этом доме не подпол, а настоящий погреб. Знаю, сам картошку туда загружал когда-то, помогал Никанорычу. И дверь не люком, а входом после лесенки вниз. Если до крайнего дойдет, то, заперевшись за этой тяжелой дверью, да ещё завалив её чем-нибудь, то утра можно будет продержаться. Но это я так, на будущее прикидывал.
А на то, чтобы все эти реестры на дом поглядеть, я рукой махнул. Не до того сейчас. Выживем, можно будет и поинтересоваться.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
И вот сумерки надвинулись. Сыновья все сидели в полной боевой готовности. Мишка — со своей кувалдой, а Гришка и Константин по большому топору себе подобрали. Еще по легкому автомату на шеи повесили, а остальное оружие на столе разложили.