В Ченгелькёе… Как бы Мюмтазу хотелось увидеть себя вдали от треволнений последних дней, в Ченгелькёе либо в любом другом укромном уголке на берегу Босфора. Как бы ему хотелось, чтобы у него под ногами оказалась дорога с колдобинами, над головой шумели деревья Кулели, а он сам бы очутился в том месте, где тени создают свой собственный мир в темной воде; как бы ему хотелось поболтать со сторожем старой фабрики; после этого неторопливо отправиться пешком из Ваникёя в Кандилли и в том месте, где дорога будет уходить вниз, сесть на камень, смотреть на море и вдыхать аромат ночи, словно аромат большой черной розы. Как бы ему хотелось думать об их завтрашней встрече с Нуран.
Имя Нуран возбудило лихорадку в его теле. Однако удовольствие воспоминаний было не столь безмятежно, как прежде, к нему добавился страх пренебречь Ихсаном. Сюда он почти бежал, и теперь заметил, что весь в поту. Но он все равно побежит поговорить с врачом. Это нужно было сделать до рассвета. Тот, кто рожден с чувством вины, всегда испытывает в себе подобное беспокойство и всегда бежит куда-то. «Я тоже буду таким всю свою жизнь… Бедный Ихсан…» — подумал он и свернул в узкий переулок.
IV
Дверь открыл санитар. Молодой стамбулец в аккуратной форме. Когда Мюмтаз спросил врача, он сделал знак и исчез. Почти сразу он вернулся и попросил Мюмтаза подняться на второй этаж.
На втором этаже была довольно большая комната. Два ее окна выходили на море. С одной стороны стоял довольно широкий диван, рядом с ним на двух креслах были навалены груды пластинок, а с другой стороны стоял включенный граммофон. Мюмтаз узнал мелодию, прежде чем увидел лицо доктора. Скрипичный концерт подходил к концу. Врач сидел на кровати в коротких штанах и гетрах, во взмокшей от пота и прилипшей к телу фланелевой рубашке и увлеченно слушал музыку. Мюмтаз почти что видел собственными глазами, как мелодия с причудливой вариацией, прекрасной, будто сон, постепенно приближалась к собственной сути. Как будто у него на глазах бросили в землю семена, которые тут же взошли, распускаясь ветвями и листьями.
Не было ни неожиданного введения, ни кульминации; мелодия не возвращалась и не колебалась; никому не открывала, наконец, истины; наоборот, она повторялась в коротких периодах с крошечными различиями, как осенний урожай, а после вновь исчезала в собственной переменчивости.
Не говоря ни слова, Мюмтаз тоже сел на край кровати, который для него освободил доктор, подвинув ногу и принялся слушать.
Что это было? Если бы его спросили, он бы пояснил: «Без сомнения, музыка — это одна из тех вещей, к чему я больше всего привязан». Но он бы все равно этим ничего не сказал. Была ли мелодия символом человеческой судьбы? Жалобой или упованием? Была ли она темным танцем в свете бессознательного, в свете воспоминаний? Какого мертвеца она призывала, какое время стремилась воскресить?
Или это был просто другой мир за пределами жизни, который, разрываясь, создал какой-то великан в образе человека, чтобы растратить силу нечеловеческого существа? Мюмтаз был уверен, что здесь тоже царила особенная атмосфера, подобная той, которая неявно ощущалась у изголовья Ихсана, со свойственными только ей градусами тепла, с удушающей духотой, с резкими и бодрящими ветрами, со смертоносными пустынными бурями. Здесь тоже жили очень трудно или, по крайней мере, очень интенсивно, как при пульсе сто двадцать и температуре сорок.
Суат перед смертью слушал этот концерт. Точнее сказать, в день смерти он проигрывал этот концерт снова и снова. Так он написал об этом в своем письме. Однако он не объяснил причину такого выбора. Концерт тоже не раскрыл эту тайну своей тяжелой отчаянной музыкой. Он даже не подозревал, что Суат вообще его слушал. Он был занят только тем, что распространял вокруг себя свою пламенную суть.
Мюмтаз смотрел на граммофон, словно весь секрет Суата находился между небольшим металлическим кругом микрофона и замкнутым миром пластинки, сиявшей матовым блеском. Как часто Мюмтаз представлял, слушая эту мелодию у себя дома, тот последний вечер Суата. «Наверняка его лицо было невероятно бледным… Кто знает, может быть, он смеялся, красивый, как святой, надо всем, как герой рассказа, который он предложил мне написать». В своем письме он указал, что прежде они послушали этот концерт с той самой девочкой, а когда та наутро ушла, он снова внимал ему в одиночестве, и вечером, когда писал свое последнее письмо, он вновь слушал ту же музыку. «Конечно, он иногда поднимал голову и с полным вниманием прислушивался к этим болезненным переходам, так как знал, что слышит его в последний раз». «Может быть, он, как и все, кто собирался умереть, был рассеян и ко всему равнодушен. Может быть, ему было страшно. Может быть, он раскаивался в том, что собирается делать. Возможно, он искал предлог не делать этого, смотрел с надеждой на дверь, чтобы кто-нибудь пришел и спас его».