Это совсем не то лицо, которое она знала раньше, – абсолютно чужое, сосредоточенное, с острыми морщинами вдоль поджатых, выражающих постоянное раздражение губ. Что могло произойти с ним за столь короткий срок? Ведь еще совсем недавно она казалась себе улыбчивой и даже смешливой. Более того, она выглядела значительно моложе своих лет, и когда открывала свой истинный возраст, то вызывала искреннее удивление и даже зависть окружающих.
Нет, она настойчиво продолжает верить в то, что ни в чем не виновата ни перед собой, ни перед другими, что сейчас, находясь в этом вагоне поезда, с трудом переваливающегося на стрелках и стыках, поступает правильно. Совершенно правильно!
Однако ее губы начинают дрожать, прыгать, выписывать немыслимые кульбиты, и слезы почему-то не выдавливаются из глаз. Более того, глаза остаются при этом абсолютно сухими, они даже горят от этой сухости, от этого испепеляющего зноя ярости.
В чем же дело?
Она идет к проводнице и просит ее включить кондиционер, потому что сейчас умрет от духоты. Проводница в ответ только разводит руками.
И тогда она начинает кричать на проводницу. Из ее рта вылетает слюна, а из глаз вдруг начинают идти слезы. Это целый поток, целое наводнение из слез, истинный водопад, сквозь который уже не разглядеть ни вагона, ни полок, на которых притаились перепуганные пассажиры, ни проводницы, которая тоже что-то кричит ей в ответ, но голоса ее тоже уже не разобрать.
Апокалиптические всадники останавливаются.
Откуда-то из глубины молнией расколотого надвое ущелья до их слуха доносится истошный женский крик.
Всадник, едущий впереди, поднимает правую руку, и все замирают на месте, даже перестают дышать на время.
Будучи многократно усиленным, вопль заполняет скальные горловины, столь напоминающие разверстые рты, заросшие непроходимым кустарником низины, проточенные горными потоками щели, подобные глубоким, застарелым пролежням. Всадник опускает правую руку, снимает с седла медный, оплетенный кожаными ремешками рог, подносит его к губам и начинает трубить в него.
От пронзительного воя кожа трескается на лице его, а кровь начинает заливать рот и глаза, но всадник продолжает трубить.
Вид его страшен, и все другие всадники опускают глаза долу, чтобы неумолчно повторять слова: «Велик Бог! Велик Бог!»
Лица в ладонях – они затерты песком, изъедены солью, увиты диким плющом, изрыты оспой, покрыты болячками, проросли шипами сухостоя, они потрескались и облупились и теперь более напоминают рассохшуюся поверхность выжженного солнцем солончака, что теряется за горизонтом.
Болячки отсыхают и отваливаются, оставляя после себя небольшие, едва различимые углубления.
А ведь я прекрасно помню, как в детстве отковыривал себе эти самые высохшие болячки, оставшиеся после ветрянки, то есть те болячки, которые не отвалились самостоятельно. Они падали на пол, на придвинутое к стене кресло из гэдэ эровского гарнитура, на подоконник, на котором стояло высохшее алоэ, на ковер. И их тут же начинали обнюхивать бородатые верблюды, лошади, рыбы с плавниками на спине и на животе, остроухие собаки. Даже пытались их попробовать на вкус, но ничего у них из этой затеи не выходило, конечно, потому что все они были вытканы на ковре и оста вались всего лишь частью орнамента, хотя и имели воз можность таиться в зарослях дикого винограда, в листьях папоротника, где спали змеи, в высокой, доходящей чуть ли не до пояса траве, в кущах пунцовой крапивы ли.
Сначала он идет по городищу, где горячий ветер трубно гудит в платинового отлива ковыле, стелет его по земле, поднимает с обложенных досками могил высохшие цветы и выцветшие погребальные ленты. Затем он спускается в долину, откуда уже видны полуразрушенные постройки молокозавода, расположенного на северной окраине города, а отсюда до шоссе не более трех километров по прямой. Однако дорога петляет, приходится долго обходить заросшие густым кустарником овраги, перебираться через каменистый, перерезанный перекатами поток, восходить на изъеденные дождями глиняные уступы, наконец, протискиваться через ощетинившуюся ржавой арматурой дыру в бетонном заборе и плутать по бывшей заводской территории, где стояла танковая часть.
Наконец он выходит к автобусной остановке.
Здесь, под навесом, наскоро сооруженным из колотого шифера и мятых дорожных знаков, уже собралась толпа, она гудит, как пчелиный улей, все толкаются локтями, смеются, кашляют, вдыхают сухой, пропитанный пряными запахами разнотравья горный воздух, топчутся на месте, ждут рейсового автобуса.
И только теперь он начинает понимать, что тот автобус, в котором он живет сейчас рядом с городским кладбищем на городище, тоже когда-то был рейсовым, тоже совершал бесчисленное количество ездок через перевал и Рокский тоннель, тоже бывал переполнен, ломался постоянно, и тогда приходилось высаживать пассажиров, доставать из багажного отделения завернутый в промасленный бушлат домкрат, чтобы снимать передние колеса и пробираться к заглохшему двигателю.