И вот на какой-то дальней станции, забитой поездами разного направления, я посмотрел в маленькое окошко и, к великому удивлению, в таком же окне стоящего рядом поезда увидел Бориса Клюзнера. Мы были поражены и обрадованы. Из короткой беседы я узнал, что он направляется в Свердловск в Военно-политическое училище. Вскоре чей-то поезд тронулся и расстояние между нами стало заметно увеличиваться. Больше я ничего о нем не слышал и не знал до самого конца войны.
Следующая встреча с Борисом Клюзнером у меня была уже в Ленинграде, в Большом зале Филармонии на каком-то симфоническом концерте. Мы оба были еще в военной форме, и как сейчас вижу я крепкого, молодцеватого старшего лейтенанта. Поговорили о том, как жили, что испытали, чем занимались, — да на том и расстались. Из его позднейших рассказов я понял, что ему приходилось решать сложные задачи, иметь дело с контингентом „повышенно недисциплинированным“, руководить людьми, удерживая их от поступков, которые строго карались. Ему приходилось бывать и под бомбежкой поездов, и двигаться по минированному Черному морю. Всё было. Но рассказывал он это всегда с хорошим чувством юмора, который был так ему присущ.
Он вообще в любой ситуации усматривал долю юмора, это было его натурой.
Более близкое творческое общение началось у меня с ним с того дня, как я пришел однажды к нему домой (на канал Грибоедова) с рукописью струнного квартета. Он с большим интересом отнесся к моей работе и со свойственной ему деликатностью стал делать предложения по части инструментального изложения формы, вникая в частности интонационные и гармонические. Его поддержка очень меня вдохновила, и я с новыми силами принялся это сочинение дорабатывать. В результате эта моя работа получила положительную оценку в Союзе композиторов и удостоилась исполнения квартетом им. Глазунова.
В это время сам Борис, если я не ошибаюсь, писал Трио.
Общение с таким композитором давало очень много. Здесь усматривался и оптимальный процесс сочинения, кропотливый поиск наиболее ценного материала, беспощадность в оценке собственного музыкального материала. Сам он исписывал множество страниц нотной бумаги мелкими плотными строчками нот и потом часто всё это перечеркивал и выбрасывал. У него в дело шло только то, что до конца его устраивало и не оставляло тени сомнения. Он любил показывать написанное вчерне, а иногда и ненаписанное, для того, чтобы внутренне проверить себя: действительно ли это стоящий материал? Я часто слышал от него фразу: „Всё, что можешь выбросить — выброси“.
Характерной чертой его творческого метода было то, что он „видел“ всё сочинение намного вперед. Работая над симфонией, например, он напевал мне целые большие ее пласты, подкрепляя жестами и отдельными штрихами поддерживая это на фортепиано. Музыки еще нет, но какова она будет, как будет развиваться, как деформироваться и чем смыкаться — это он видел отчетливо — всё, что не соответствовало намеченному зримому и слуховому плану, беспощадно уничтожалось. Трио для скрипки, виолончели и фортепиано — одно из самых значительных творений Бориса Лазаревича. Оно прочно стоит в ряду лучших произведений современной музыки.
Любопытно, что в те трудные годы (конец 40-х годов), когда с изданием новой музыки в Ленинграде дело обстояло очень туго, В. П. Соловьёв-Седой, человек совсем иной творческой ориентации, активно и сразу поддержал идею издания Трио вопреки каким-то трениям в Музгизе.
Композитор Клюзнер не мог жить одним музыкальным творчеством, его натура требовала общественной деятельности. И вот, учитывая его полезность в этом плане, он был избран зам. председателя ленинградского отделения Союза композиторов (председателем был тогда М. И. Чулаки). Но как-то так сложилось, что на этом посту он долго не удержался. Его беспокойный характер не всем нравился. Он критиковал администрацию, предлагал свои проекты, которые не могли быть всеми одобрены, и вообще начинал приобретать славу человека „неудобного“.
В дальнейшем это проявилось в такой степени, что отравило ему многие годы жизни.
С тех лет и до последнего времени, когда он жил в Ленинграде, мы встречались с ним очень часто, по делу и без такового. Общение и беседы давали очень много, и я этим дорожил.
Помню время, когда он работал над концертом для скрипки с оркестром. Работал он увлеченно, много страниц, плотно исписанных, шло в отходы. Не ограничивал себя в части скрипичной техники, говорил, что нельзя привязывать себя к характерным приемам, к давно известной инструментальной фактуре. Мне казалось, что пассажи, которые он пишет, скорее фортепианные, и был приятно удивлен, когда услышал их в исполнении М. Ваймана. Вайман был увлечен этой работой. Я видел, как они пробовали отдельные куски музыки, кое-что вместе переделывали, но скрипач старался максимально сохранить написанное композитором.