К этому разговору они возвращались часто, и, наконец, Горлов открылся поручику. Голяков состроил кислую мину и махнул рукой.
– Ладно. Можешь на меня рассчитывать. В роте много сочувствующих большевикам. Хоть сегодня тебе приведу их.
На пикнике Горлов кипятился, обвинял Машарина в преступной медлительности.
Голяков лениво слушал, грызя травинку и посмеиваясь про себя.
– А ты чего, как бычок годовалый, молчишь? – накинулся на него Горлов.
– Я приказ получил: выступать в район Усть-Кута, – ответил Голяков, – придется вам доигрывать без меня.
– Вот и надо выступить немедленно! – зло сказал Горлов. – Нам только начать, потом само пойдёт. Если бы все выжидали, в Сибири сейчас ни одного партизана не было бы. Кто-то должен быть первым. Ты прости меня, товарищ Машарин, но в тебе остались привычки твоего класса – выжидать. Это любимое дело мировой буржуазии – выжидать!
Машарин слушал серьёзно.
– А ты знаешь, сколько сейчас на Лене войск? – спросил он Горлова. – Около полутора тысяч. В ближайшее время прибудут ещё. А партизан, по данным контрразведки, во всей губернии около пяти сотен. Если мы сегодня уведём в лес ещё сто человек, мы ничуть не усилим партизан и не ослабим противника. Если же мы к осени перетянем на свою сторону, хотя бы некоторые гарнизоны, – ты здесь, в Жилагово, вместе с Лесниковым. Голяков в Орлинге, куда он и направится, я с товарищами в Приленске, – то сразу возьмём под контроль все Приленье и будем ударной партизанской группой. Солдаты – это не мужики с берданками. Отряды Зверева и Бурлова тоже к тому времени окрепнут, им понадобится оружие и боеприпасы. Но главное – войска уже не будут нам враждебны, а станут нашей опорой. Понимаешь ты это? Я бы давно мог выступить: все готово, только команду дай.
– Вот ты её и давай! – настаивал Горлов, не обращая внимания, что по берегу к ним шёл какой-то длинноволосый тип. – Не пугайся, это я его позвал.
Человек подошёл, сморщил в улыбке безбородое, по-бабьи гладкое лицо и поздоровался нарочито шепелявым голосом. Горлов кивком показал ему сесть. Голяков холодно спросил пришедшего, по какие грибы пошла бабуся. Длинноволосый нахально оглядел его, как бы прикидывая: сейчас пристрелить или подождать немного, и снова скрылся в недоброй усмешке.
– Это товарищ Антонов, – постарался прекратить назревающий скандал Горлов. – Товарищ Антонов – единственный человек, который не ждёт, а действует. Почти год уже сражается с белой контрой, а мы сидим, как наседки.
Машарин видел, как расцвёл от похвалы Антонов, как по лицу его пробежала тень самодовольства и гордость.
– Зря это вы, Горлов, зря, – сказал Голяков. – Я, конечно, беспартийный, но со стратегической точки зрения Александр Дмитриевич прав. Что же касается Антонова, то я хотел бы спросить, с кем это он так доблестно сражается кроме крестьян, которых грабит, чем и даёт повод для дурных разговоров о красных партизанах?
Антонов опять смерил поручика хищной усмешкой.
– Крестьян я не граблю, я граблю купцов, – и он посмотрел на Машарина. – Не забыл Скокино, прошлой осенью?
– Значит, это вы?
– А кто же ещё? До сих пор на твои денежки живём.
– Пьёшь, на деньги ты пьёшь, – поправил его Голяков. – Так вот, я требую, чтобы ты немедленно прекратил попойки и занялся делом. Иначе я твою шайку ликвидирую. А дело такое: захватывай обозы с оружием, благо их много сейчас, и надёжно прячь до поры.
– Ты мне не указ, – сморщился Антонов. – Я свободный анархист. Не люблю, когда меня учат.
– Не кипятись, товарищ Антонов! – вмешался Горлов. – Никто ликвидировать тебя не собирается.
Антонов Машарину не понравился.
В губернии Черепахина ценили, и в этом была некоторая заслуга отдела контрразведки, возглавляемой Машариным. Но что-то неладное сделалось в его семье. Андрей Григорьевич видел, как жена делается раздражительной и злой без видимых побуждений, и он тоже злился. В этой трудной жизни он должен быть деловитым и жестоким не потому, что ему хотелось быть таковым, а потому что обстановка требовала. Если будешь помягче, то придётся уступить место другому. Андрею Григорьевичу хотелось иметь дома тихую пристань, где всегда ему были бы рады, нежно любили бы и создавали атмосферу понимания и участия. Поэтому он всё больше тянулся к Анне Георгиевне, проявлял излишнюю ласковость и когда не надо бы этого делать. Но чем настойчивей выражались его чувства внешне, тем холоднее и ироничней становилась она. И тогда пришла ревность.
Он перестал торопиться домой, вечерами заворачивал в трактир, садился за пустой столик и тяжело оглядывал публику щупающим недоверчивым взглядом. Если хмелел, то подзывал скрипача Ивашковского. Томились, стонали в груди скрипки чьи-то просветлённые страдания – прекрасные и возвышенные, и Андрей Григорьевич был благодарен чуткому инструменту за тонкое понимание его собственных переживаний. Он слушал, расплескивал по стаканам вино и давал выпить скрипачу. Пил мокрогубый Ивашковский и рачьим заискивающим взглядом прилипал к мундиру Черепахина.
– Ваше благородие, возьми меня в гусары, – просил он.