Однако вскоре на эту чистку привезли Фролку Боброва, и спокойная жизнь для Нюрки кончилась.
Приехал Фролка, как на гулянку: плисовая рубаха шнурком перехвачена, френчик через плечо, в картуз ромашка белая воткнута – того и гляди, заорет: «Гуляй, ленские!» – ударит ладошкой по голяшке и пойдет по кругу. Вот только не сапоги на парне, а смазанные свежим дегтем ичиги – не распляшешься. Рожа рыжая, конопатая. А глаза рысьи, в крапинку.
– Ты чегой-то сюды? – спросила Нюрка. – Ай, прогулялся до креста, на заработки подалси?
– Мне купцы денег не дают, сам зарабатываю, – съехидничал Фролка. Понял: глупость сболтнул, поправился: – На тя поглядеть захотел, а то, грят, скучашь по мне.
– Осина по те скучат, – огрызнулась Нюрка. – Кот рыжий!
Повернулась и пошла. Знала: смотрит ей Бобер вслед, глазами ест, – нарочно покачивала бедрами, подражая записным приленским гулёнам, – вот тебе!
Зла на Фролку Нюрка не таила, прошло зло. Да и то – сама виновата, можно было выпроводить сватов и без злости. А считать его парнем так и не могла, смешно все казалось.
Солнце уже начало припекать. Над падью носятся дурманящие запахи свежего сена, сверкочут кобылки, глухо звенят косы о лопатки, гребнистыми волнами поднялись на прокосах шуршащие валки – после обода все грести кинутся, надо успевать. Привычно мельтешат в руках у баб легкие грабли, прыгают из-под ног мокрые холодные лягуши, чикотится упавшая за пазуху травинка. Замаешься, упадешь на валок, и закружится над тобой белесая синь неба, голубая и бездонная, сразу вспомнится что-нибудь хорошее, и поневоле улыбнёшься.
– Ты чё, девка, ай зачикотало под ложечкой, что парень объявился?
– Ты, Марья, тоже скажешь! Нужон он мне!
– А то не нужен? Все мы грешные.
– Я другого люблю.
– Хоть кого люби, а всех заманывай, такое твоё девчачье дело. Потом жалеть будешь, бабой станешь. Вон, смотри, как рыжий старается.
Фролка косил неважно: будто палкой лебеду сшибал. Поднимал литовку выше плеча и с размаху бил ей по траве. Оттого прокос не получался, и оставалась на нём стоячая осока.
– Гляди, парень, – кричал ему Степан, Марьин муж, – пымают бабы, за энто самое привяжут!
Степан сухомослый, но жилистый. Он кривой на левый глаз, и кажется, что Степан всё время бесится. Особенно зверское выражение принимало его лицо, когда он смеялся, и только тот, кто был с ним знаком, знал, что это покладистый и надёжный мужик.
Фролка огрызается на насмешку, но не шибко – силов нет. Проклятая литовка за час измотала до дрожи в коленках, а бросить её оземь не хватает решимости.
Нюрка встала, отряхнулась и пошла к нему.
– Ты не так, силой не возьмёшь. Вот так поставь литовку, и кругом, и кругом! Она сама косит, только траву ей кажи.
Нюрка с ловкостью бывалого косца прошла несколько сажен, выровняла прокос, остановилась, спросила:
– Чё там у нас нового? Рассказал бы чё.
– А чё рассказывать? Не знаю я ничё.
– Так говорят же о чём-то люди?
– Я на ухо тугой, не прислушиваюсь… Вот всех, кому восемнадцать, в солдаты берут. Я сюды сбежал. Найдут нобось…
– А ишшо чё?
– У соседей цыпушки вывелись, – осклабился Фролка. – Ты толком спрашивай, чё надо! Про мать я уже говорел: жива, здорова. Избы трубами вверх. Чё ишшо?
– Тебя уж и не вспроси ни о чём! – рассердилась Нюрка. – Дурак какой-то.
До вечера она ему больше слова не сказала. Греби много и разговаривать некогда, да и знала, не вытерпит Фролка, сам все новости выложит, чтоб подмасляться как-нибудь. А хотелось ей узнать только одно: в Приленске ли сейчас Александр Дмитриевич.
Но вечером Фролка был неразговорчив. Пришёл, упал и лежал, боясь шевельнуться. Тело ломило и болело, словно кто его жердью исходил.
– Так и будешь молчать? – не вытерпела Нюрка.
– Почто молчать? Сейчас стонать начну: боли-ит всё! – притворно заблеял он. – Теперь хоть сама в копны мани, не пойду.
– У-у, бесстыжий! – Нюрка швырнула в него сучком.
Фролка и ухом не повёл. Домна с Марьей песню завели, вроде и не слушают, а у самих ушки топориком.
– Люблю я тебя, Нюрка, – лениво говорит Фролка. – А вот заберут в солдаты, убьют где-нито, нече и вспомнить перед смертью…
Замолчал парень, лежит навзничь, смотрит на звёзды, песню слушает. Потом и сам начинает подтягивать. Голос у него сильный, легкий и мягкий, как шерсть у кошки.
Потонули бабьи голоса в этом бархате, но сдаваться им неохота, берут повыше, посильнее, у Марьи от натуги слёзы в глазах, а Фролка и не замечает вроде ничего, поёт по-прежнему ровно, и от этого песня слаживается, плывёт.
Знает Нюрка, не охломонничает Фролка, правду говорит, любит он её. А вот не лежит к нему сердце, и всё тут.
– Фролк, – жалобно просит она, – ты бы свою спел. Ту, красивую…
Фролка молчит долго, раздумывает, уважить девку или помытарить, но, видно, и самому хочется петь, и он тихо и протяжно, как вышивку, начинает тянуть неизвестную бабам песню: