– Понятно, чека есть чека, – объяснял особо настырным дед Игнат. – Любая телега без чеки не поедет, не то, что тако дело. Вот, чтоб колёса у власти не слетали и катились как нужно, – и есть чека. Ясно те, голова твоя сосновая? Этот Горлов Чека добрая, только уж бешеный больно. Чуть чё – за наган.
Особо ценил старый кочегар Горлова за то, что не дал пропасть пристани. Чудом добился из губернии денег, собрал рабочих, и пристань снова задышала.
Вскоре в посёлке открылись конфискованные у владельцев лавки, которые стали называться «кооперациями», и хоть купить там было почти нечего, всё-таки на душе стало веселее.
Раз в неделю Горлов, затянутый в кожаную тужурку, проносил свои малиновые галифе от одного богатого дома к другому в сопровождении двух вооружённых комсомольцев. Завидев эту процессию, бывшие торговцы и сплавники чуть не плакали: опять контрибуцию требовать идут. И попробуй не отдай! Убить мало гада такого. Троих уже месяц держит в кутузке, а лесопромышленника Стогова, видно, спровадил в подземные соловки. Тут последнее отдашь!
Распугивая копошащихся в пыли кур, Горлов распахивал калитку, деловито входил в дом, приближался вплотную к хозяину и, минутку помолчав, приказывал собираться.
Хозяин кривил рот, косил карим слезящимся глазом в неподвижное лицо чекиста, с вызовом спрашивал:
– Куды собираться-то? Нету у меня боле ничё!
– Посидишь, припомнишь, где спрятано.
– Да наладил я уже! – кричал хозяин, вытаскивая из кубышки требуемую сумму, и швырял на стол. – Вот. На, подавись!
– Я не счетовод, – сообщал ему Горлов. – Сейчас же отнеси в ревком и сдай. Больше напоминать не буду. – И уходил.
Хозяин собирался и, проклиная всё на свете, нёс деньги в ревком. Не понесёшь – объявят злостным врагом и осудят. А там известное дело – и до расстрела недалеко, а если только выпрут из уезда, как выперли уже многих уважаемых людей – считай, что повезло… Чека церемониться не собирался.
Жизнь в Приленске менялась круто, со скрежетом, но сверху всё было как будто гладко и спокойно, даже весело: комсомольцы ставили в народном доме спектакли, с красными флагами выходили на субботники, распевая бравые, не слыханные здесь раньше песни. В проведённую перед Троицей «партийную неделю» в большевики записался чуть ли не каждый десятый, потому как требовалось только согласие, а выгоды это сулило: глядишь, с тебя и спрос меньше насчет налогов и повинностей, а то и начальником каким сделаешься, – рассуждали приленцы, – что ни говори, а партейного голыми руками не взять! Одно худо: на собрания надо ходить и тянуть кверху руку, даже когда не согласен с мнением горловского актива. Но это, однако, можно и стерпеть, покуда чё…
В глубине же этого омута, тихого сверху, бурлило, и вот-вот должно было выбросить мутный песок на поверхность. Горлов понимал это лучше других и больше других тревожился. Он понимал, что унять это опасное недовольство можно только накормив людей и дав им возможность зарабатывать и приобретать на заработанное хоть самое необходимое. Но ничего этого сделать он не мог: хлеба в уезде не оставалось, не было соли, ситца, спичек, за каток ниток с иголкой отдавалась чуть ли не вся зарплата – спекулянты тайком обирали население, несмотря на самые жёсткие меры. И тут никто не мог ничем помочь: страна была разрушена до последней крайности. На востоке и на западе ещё шла война. Опустошённые губернии вымирали с голоду. Как тут просить помощи? Тут самому надо делиться последним. Оставалось одно: терпеть. А тех, кто не хочет терпеть, убирать, как убирают из стада паршивую овцу. Но Горлов знал также, что убрать всех недовольных ему не удастся – слишком их много, не явных, а тайных, и чтобы они не стали явными, надо их запугать, оглушить на время, отвлечь любыми средствами от чёрных мыслей и заставить идти в общей колонне к мировой революции.
Себе пощады Горлов не давал. Никто не знал, когда он спит и что ест. Он всегда был в работе, в действии, всегда на виду, – будь то митинг, субботник или комсомольский спектакль. Многое за это время зримо изменилось в нём. Не стало прежнего Горлова – отчаянного, горячего, крикливого. Появился новый – властный, угрозливо-сдержанный. И говорить стал он тихо, но была в этом тихом голосе такая сила, что невольно хотелось встать.