– Была бы власть настоящая, а то так… Председатель этот с бывшими земцами выпиват, да со своим секретарём по вдовам шарится. Скрипач Ивашковский у него в друзьях. Венька верно говорит, что это не Советы совсем. Есть тут у Веньки дума коммунию организовать. Да не знаю, выйдет ли чё. Надоело материны куски есть, что от дьякона таскает…
У Нюрки кусков не было. Питалась она картошкой, которую соседка после смерти матери перетаскала в своё подполье и теперь смотрела на Нюрку, как на побирушку.
В один из вечеров вместо Фролки пришёл дедка Игнат Тарбеев, посумеречничал, а потом сказал:
– Собирайся, пойдем к нам, не то загнесси туты-ка.
– Не пойду, – сказала Нюрка. – У вас самих исть нечего.
– Ну, эт не твоя печаль. Не в нахлебницы зову, в работницы. Старуха моя, сама знашь, недвижима, так помогёшь чё ни то. А там наши возвернутся, всё наладится. Собирайся!
Нюрка заперла избу и с узелком ушла к Тарбеевым. Лучше добрым людям помогать, чем на какого паразита горбиться.
Старая Тарбеиха совсем ногами стала плоха, и Нюрка пришлась ко двору. На второй же день девушка выскоблила до медовой желтизны пол, всё перестирала и позашила. Тарбеиха, глядя на неё, начинала всхлипывать: вернулся бы кто из сыновей, кака невестка готова в доме!
Ни на вечерки, ни в Народный дом Нюрка не ходила. Сидела со стариками и слушала их бесконечные препирательства. Кто их не знает, так подумает, что старика со старухой ни днём ни ночью мир не берёт, а на самом деле они жили очень дружно, трогательно любили друг друга.
– Ну чё ты монашкой совсем заделалась? – спрашивала Нюрку старуха. – Погоревала маленько, да и будя. Мы-то, помню, деуками, ой хороводились! Энто вот этой старой коряге, – кивала она на старика, – домничать надо. А ты сходи, побесись.
– Некуды ей иттить, – возражал Игнат Осипович, – одни сопляки в селе (он никогда не называл Приленск иначе как селом). Ить пятнадцатилетних погнали на войну. Где энто видано? Вот увидишь, не кончится энтим.
– Отсохни те язык, – ворчала Тарбеиха. – Каркат, каркат, а чё каркат, и сам не знат! Жить-то людям когды?
– А хрен его знаить. Я говорел, что неправильно это, так виноватым и осталси. Ну и подумай ты, овечья голова, куды ей иттить? Вы хороводились. Тогды чё было не хороводиться? Жили не то, что теперь. Да и парни-то были – во! Хороводься, пока голова кругом не пойдёт!..
Старики пускались в воспоминания.
Нюрка слушала их и думала о своём. Вырвавшись во время партизанщины из узкого и тесного мирка, она уже не могла жить его привычной жизнью – убираться по дому, есть, спать и знать, что завтра будет то же самое. Ей мечталось о просторе, движении, каком-то большом деле, важном не только для неё, Нюрки, но и для всех людей. Нельзя сказать, что она представляла себе это дело в виде какой-либо конкретной работы. Это было неясное и трепетное, как ожидание чуда, томление по жизни, которая могла бы у неё быть, не окажись она снова здесь. Ей чудились неведомые далёкие города, шумные митинги с горячими речами, волнующие дали, каких с земли не увидишь, трепет знамён, живые лица бойцов, гордых своим званием сынов революции, и, конечно, он, Машарин, красивый и добрый. Как и остальные, Нюрка чувствовала при нём свою нужность и причастность к великому делу.
Несколько раз она ходила на собрания, которые собирал новый Совет, но они ничем не напоминали красноармейские митинги. Курносый председатель говорил долго и путано. Называл имена никому здесь не известных людей и вспоминал их непонятные высказывания… Троцкий, Спиридонова… Кто такие, зачем? Получалось, что вроде и революцию не надо было делать. Председатель на трибуне был совсем не таким важным, как в своём кабинете. Круглое лицо бралось пятнами, лоб потел, и он вытирал его все время ладонью, стараясь не тронуть свалянной причёски. Ему очень хотелось, чтобы его понимали и верили ему, и он вымученно улыбался в залу, переводя взгляд водянистых глаз на переднюю скамейку, где сидели бывшие хозяева уезда, как бы спрашивая у них, правильно ли говорит. И те согласно кивали головами: верно, верно!
– Не ту дугу гнёт Совет! – убежденно говорили мужики, покидая собрание. Но какую дугу надо гнуть, никто не знал.
Иногда к Тарбеевым заходили Венька Седых с рыжим Фролкой, ругали непотребными словами местные власти, но выхода из положения не видели: мастерские, как и вся пристань, пустовали, а Совет даже не чешется пустить их. Словом, куда ни кинь – везде клин.
Так прошла зима. А весной в уезде снова стало неспокойно. Из губернии в Совет приходили жёсткие циркуляры, требовавшие хлеба, хлеба и хлеба. Феоктист Ивашковский, назначенный продагентом, составлял поволостные разнарядки, и к Приленску со всех концов тянулись обозы, громыхая колесами по ещё мёрзлой земле, свозя зерно в заплатанных кулях и муку. Ивашковский выдавал представителям волостей куцые квитанции, подтверждающие, что продналог полностью сдан, но назавтра рассылал по почте новые разнарядки, с упоминанием в конце ревтрибунала.