Жил он в маленькой комнатушке при ревкоме, где стояла только жёсткая кровать, непокрытый стол и табуретка. Над кроватью, под портретом Маркса, вырезанном из пожелтевшей газеты, висела шашка и винтовка. На столе стояла оловянная миска и такая же кружка, почерневшие от времени. Здесь он только спал, а остальное время на дверях каморки висел замок, ключ от которого был потерян. Столовался Чека у небогатой вдовы, жившей неподалеку, отдавая ей за это всё, что оставалось от зарплаты, после того как он вычитал из неё на помощь голодающим и на остальные «помощи». Вдова была моложавая, но плоскогрудая и некрасивая, может, поэтому особых сплетен не плелось вокруг них. Правда, как-то жена Кешки-Чёрта, моториста с пристани, поболтала у колодца, а на третий день Кешку вызвал Чека. После этого Чертиха неделю глядела на белый свет только левым глазом, поскольку правый заплыл фиолетово-зелёным фонарём. Она утверждала, что дрова колола, и это было равносильно чистосердечному признанию о мужниной взбучке. Горлов искренне считал, что сплетницы порочат не его, а советскую власть в его лице, и поэтому миндальничать не мог.
Отдаваясь целиком работе, он и от остальных требовал того же.
По понедельникам утром в его кабинет собирались все сотрудники ревкома с краткими отчётами сделанного за неделю. Вёл эти совещания будто бы Вениамин Седых, приходивший первым и занимавший стул у торца горловского стола. Сам Горлов появлялся, когда все уже ждали его, останавливался на секунду в дверях, – невысокий, плотный, будто отлитый из металла в своей кожаной тужурке и начищенных до блеска сапогах, и только малиновые брюки, уже кое-где подштопанные заботливой вдовой, свидетельствовали, что это не статуя, а живой человек, – кивал на приветствия и проходил за стол.
– Начнём, товарищи, – предлагал он.
И сразу же поднимался начальник гражданского отдела: очерёдность, раз и навсегда установленная, соблюдалась строго.
Горлов никогда ничего не записывал, но помнил все цифры, имена, факты, которые приводились и неделю, и месяц назад, чем повергал в восхищение всех присутствующих. По каждому вопросу он знал больше докладчика и часто дополнял доклад, не поднимаясь с места, как бы в порядке справки. Откуда он знал всё, оставалось тайной.
Последним выступал Седых, ставил задачи на следующую неделю. Горлов изредка подсказывал ему, и тот соглашался с этими подсказками. Выступать Горлов никогда не выступал. Он как бы признавал главенство Седыха, но все знали и ежесекундно чувствовали, в чьих руках вожжи, а кто коренником в упряжке.
Вениамин Иванович воспринимал это своё положение как должное. Он знал, что Горлов по всем статьям даст сто очков вперёд, и охотно пристраивался ему в фарватер, не видя в том ничего зазорного: было бы лыко в строку.
Лето двадцатого года выдалось жаркое, засушливое. Хлебам уже наливаться пора, а они сиротятся хилые, жёлтенькие – не дай ещё недельку дождя – и клади зимой зубы на полок. Из волостей комсомольцы сообщали, что попы устраивают на полях молебны, во время которых проклинают советскую власть. Старухи пытались устроить молебен и в Приленске, но ревком запретил, пригрозив прикрыть церковь вообще.
Нюрка второй день листала книги, разыскивая что-нибудь противобожественное для громкой читки, но не могла ничего найти.
Изба-читальня размещалась в бывшей тарасовской избе, и Нюрка, назначенная заведующей, чувствовала себя хозяйкой, а Фролка гостем, хотя обитался он здесь больше, чем дома – заделье находил.
Устроить здесь читальню она надумала сама – чего пустовать такой избе? Комсомольцы разобрали перегородки, побелили стены и потолок, из досок сделали длинные полки и расставили на них книги. Фролка слазил на крышу и раздобытой для этого случая краской разукрасил тарасовский кораблик в бело-голубой цвет, на мачте укрепил красный флажок. На скатах крыши укрепили ещё два флажка, а на фронтоне меж ними закрасовалась вывеска – белым по красному – «Изба-читальня имени мировой революции». Имя придумал сам Горлов. Он помогал и ворота сносить, чтобы просторно было, и лично проверил, какие книги оставить на полках, а какие убрать. Сначала чекист осматривал переплёт, и чем нарядней он был, тем презрительней смотрел на него Горлов, потом внимательно вглядывался в портрет автора и оттого, поглянется тот ему или не поглянется, зависело – стоять книге на полке или нет. Если портрета не было, он пролистывал томик, хмурил лицо и вздыхал.
– Да-а, товарищ Тарасова, в этом деле мы с тобой, как говорят немцы, швах… Вот кто такой этот Лихтенберг, буржуй или пролетарский товарищ? Нужен он нам, или в печку его? Не слыхал. Некогда нам, Анюта, было этих мудрецов читать. Мы философию революции по листовкам и прокламациям изучали. Неважно это, что говорить, учиться нам надо. Вот попробуй, разберись…
– Александр Дмитриевич разобрался бы, – мечтательно сказала Нюрка.
– Машарин? Вряд ли! Начитался он и вправду до чёртовой матери, да не в коня, как говорится, овёс.
– Корм.
– Что – корм?
– Корм не в коня. У нас так говорят.