И, не заставляя себя ждать, Парфенов брал гитару, осторожно, прислушиваясь, пробовал потихонечку одну струну, другую, потом неожиданно, как-то разом, всеми пальцами ударял по струнам и, запрокинув голову, озорно, задорно начинал приговаривать:
— Саша, иди… ну, выходи, Саша. Ты же слышишь — плачет гитара. Ну, вот же… Пошел… Хор-ро-шо пошел…
Котова можно было не просить. Так же, как и Парфенова. Если он задерживался с выходом в круг, то это был придуманный им его собственный тактический маневр. А если и отказывался плясать, если и тянул время, то лишь для того, чтобы настроить собравшихся на нужную ему волну. Пилоты хорошо понимали небольшую эту хитрость и все-таки каждый раз уговаривали:
— Ну, Котик, давай, давай…
И Саша выходил в круг. Выходил плавно, широко рас пластав руки, словно закладывая глубокий вираж, и нервно, нетерпеливо пошевеливал пальцами, вроде бы подгоняя гитариста: мол, упросили — так давай же, рви струны! Однако Николай не спешил: он играл, будто любовался хитрыми своими переборами, и лишь постепенно набирал такой темп, что казалось, Котов вот-вот не выдержит. Но Саша не сдавался. Он вихрем летел по кругу, бил ладонями над головой, по голенищам сапог, по земле. Звенели медали, тяжело вздымалась грудь под гимнастеркой, и в безудержном порыве молодецкой удали искрились шальные глаза. Друзья восторженно хлопали ему.
Саше Котову было двадцать три года, когда под Тернополем, в первый же день войны, он принял воздушный бой. Не раз с тех пор летчик попадал в сложные ситуации: горел в самолете, вынужденно садился на минное поле, падал с продырявленным парашютом, и все-таки всегда возвращался на свой аэродром и снова шел в бой. Пробуждалась в истребителе Котове та святая ярость, без которой невозможно смести с лица земли все, что стоит на пути к победе. О его бесстрашных атаках в полку уже ходили легенды, впрочем, не очень далекие от истины.
Рассказывали, например, что, увлеченный боем, в лобовые атаки Котов ходил нередко в перевернутом полете. При виде летящего вниз головой пилота обескураженный противник терялся. Две машины сближались на огромных скоростях, и вдруг летчик переворачивался и с вызовом открывал огонь — было отчего растеряться!
— Саша, ну расскажи, как ты это делаешь? Ведь фриц горкой из-под носа уйдет, — приставал с расспросами Володя.
Котов рассудительно, не торопясь, пояснял:
— С точки зрения старого капитана толстовского «Набега», я веду себя не храбро, по его мнению, храбр лишь тот, кто всегда делает то, что нужно. Принципиально я согласен с капитаном, но непосредственно мне храбрость нарядная много симпатичнее храбрости рассудительной, дельной…
— Это почему же?
— Почему — сказать трудно, но, вероятно, потому, что в плоскости храбрости нарядной человеку не за что спрятаться, если он струсит, а в плоскости храбрости дельной можно всегда спрятаться за нецелесообразность храбрости в этом деле.
— Ну силен! — не выдержал Парфенов.
И Володя смеялся: поди разбери, где тут шутка, а где правда, и все крепче привязывался к этим отчаянным, жизнерадостным парням. Да и летчики понемногу узнавали Володю и Степана. Не было такой черной работы, от которой бы братья отлынивали или не доводили до конца.
Однажды после очередных полетов Володя взял свой парашют и за кого-то из товарищей и понес сдавать полковым укладчикам. Идти надо было километра два, а день выдался на редкость жаркий, солнечный. Николай Парфенов, шагавший с Володей тоже с тяжелыми сумками с боевыми парашютами, ворчал на батальонное начальство:
— Нет чтоб полуторку подогнать — обязательно волоки…
Володя молча шагал по пыльной дороге… Его худые ноги свободно болтались в широких голенищах сапог, передвигаться было трудно, но он ни на шаг не отставал от товарища. Николай в тот день был явно не в духе. И то ли возмущаясь молчаливой покорностью молодого летчика, то ли просто не зная, на ком сорвать свое плохое настроение, вдруг с непривычной для Володи резкостью сказал:
— Слушай, кавказский человек, твоя фамилия Микоян?
— До сегодняшнего дня была Микоян. А ты что, Коля, забыл, что ли?
— Подожди, подожди. Ты где жил?
— Москва. Кремль, квартира тридцать три, — недоумевая, ответил Володя.
— Так какого же черта таскаешь на горбу эти спасательные мешки, дорогой юноша? Сидел бы себе на печке да наяривал на гармонике «Светит месяц, светит ясный…».
Володя остановился. Сбросив парашюты, тряхнул Николая за плечо. С минуту оба стояли, пристально глядя друг другу в глаза, ни слова не говоря.
Володя уже был наслышан, что на фронт начальство предполагает послать одного Степана. И вот сейчас слова Парфенова как-то особенно больно резанули его.
— Коля, не надо… Заслуги моего отца — не мои заслуги. Об этом ты мог бы догадаться и без популярных лекций. А сидеть я буду, пока жив, на той же самой печи, что и ты!
Вечером, весело перебирая бесконечные свои озорные частушки, Парфенов доверительно рассказывал Котову, как вместо батальонного начальства ни за что ни про что отругал самого молодого из своих собратьев по полку: