В Полине был здравый рассудок и истинная любовь к справедливости, но между теорией и практикой возвышалась стена: ее неизмеримое самолюбие, ничем неудержанное и развитое всеми обстоятельствами. Ее красота, ум, прекрасное поведение с матерью, чистота ее нрава и мыслей казались ей трудно добытыми драгоценностями, и надо было непрерывно напоминать ей о них, чтобы она не завидовала другим. Она тоже хотела играть роль, и чем более притворялась, что желает попасть в число обыкновенных женщин, тем более восставала против мысли, что ее могут причислить к ним. Если бы она могла рассмотреть себя с проницательностью, какую дает глубокая мудрость или великодушная простота сердца, то узнала бы, что ее домашние добродетели не всегда были без пятна, что ее прошлое снисхождение к Лоренции не всегда было такое полное, такое дружеское, как она воображала. Она непременно открыла бы личную потребность жить не так, как она жила прежде, развиваться, выказывать себя. Такая потребность священна и принадлежит к святым правам человека, но не следует превращать ее в добродетель и обманывать себя, желая придать себе больше величия в собственных глазах. От этой мысли до желания обмануть других — один только шаг, и Полина сделала его. Ей невозможно было возвратиться назад и согласиться на удовольствие быть простой смертной, когда она позволила боготворить себя.
Не желая порадовать Лоренцию своим унижением, она притворилась равнодушной и твердо перенесла горе. Ее спокойствие не обмануло Лоренцию, которая испугалась и страдала, видя, что она сохнет. Лоренция не хотела нанести ей последний удар, рассказав о постыдной измене Монжене; она решилась сносить немое нарекание, что соблазнила и отняла Монжене у Полины. Она не хотела принять письмо. Лавалле рассказал ей содержание, а она попросила его сохранить запечатанное письмо, если оно будет нужно для Полины. Как она желала, чтобы это письмо было писано к другой женщине! Она знала, что Полина ненавидит больше причину, нежели творца своих несчастий.
Однажды Лавалле, выходя от Лоренции, встретился с Монжене, которому отказали в десятый раз. Он был вне себя и, все позабыв, осыпал старого актера упреками и угрозами. Актер сначала только пожимал плечами. Но когда Монжене начал обвинять даже Лоренцию и, жалуясь на обман, стал говорить о мщении, добрый и правдивый Лавалле не мог удержать гнева и сказал ему:
— Теперь только жалею, что я стар. Седые волосы запрещают мне драться на дуэли, и вы подумаете, что я пользуюсь этой привилегией против вас. Признаюсь, если б я был двадцатью годами моложе, я бы дал вам пощечину.
— И угроза уже есть подлость, — прервал Монжене, побледнев, — и я вам отвечаю тем же. Если б я был двадцатью годами старее, то первый дал бы вам пощечину.
— Так берегитесь! — вскричал Лавалле. — Я могу, отбросив стыд и совесть, нанести вам публично оскорбление, если вы решитесь огорчить женщину, честь которой мне дороже моей собственной.
Возвратившись домой и успокоившись, Монжене понял, что всякая публичная месть обратится ему же во вред, и выдумал самую гнуснейшую: возобновить интригу с Полиной и разорвать ее дружбу с Лоренцией. Ему не хотелось снести двух поражений разом. Он думал, что после первой бури обе подруги вместе станут над ним смеяться или презирать его. Он решился погубить одну, чтобы этим испугать и огорчить другую.
С такой целью написал он Полине о своей вечной любви и о гнусных сетях, расставленных Лоренцией и Лавалле. Он требовал позволения объясниться, обещая не являться более на глаза Полине, если она не признает его невинным при свидании, которое должно быть тайным, ибо Лоренция хочет разлучить их. Полина назначила свидание; ее гордость и любовь равно нуждались в утешении.
Лавалле, следивший за всеми происшествиями в доме Лоренции, узнал про письмо Монжене. Он решил не останавливать письма, но не бросил Полину и с этой минуты следил за ней. Он пошел за ней, когда она вышла из дома еще в первый раз, одна и вечером, и так дрожала, что при каждом шаге готова была упасть без чувств. На углу улицы он остановил ее и предложил ей руку. Полина думала, что ее хочет оскорбить незнакомый человек, закричала и хотела бежать.
— Не бойся, бедняжка, — сказал ей Лавалле с отцовской нежностью, — но вот чему ты подвергаешься, когда выходишь одна вечером! Ты хочешь сделать глупость, — продолжал он, взяв ее под руку, — так делай же ее прилично. Знаю, куда ты идешь. Я сам поведу тебя, буду за тобой смотреть. Я ничего не услышу; вы поговорите, а я буду стоять далеко и потом провожу тебя домой. Только помни: если Монжене узнает, что я тут, или ты вздумаешь уйти с моих глаз, то я попотчую его палкой!