О значении такой экономической квалификации можно легко убедиться уже по конкретным деталям. Приведем пример: каждый знает (выберем будничный пример), что для настроя офицерского корпуса означает «нервный» командир полка. Но ведь эта «нервозность» (при равных остальных условиях) типичным образом представляет собой следствие экономического положения: отсутствие богатства, ставящее этого командира вместе с его привыкшей к социальным претензиям семьей — в случае его отставки — перед убогим будущим и потому угнетающее и отягощающее его в его служебном поведении, бесконечно затрудняет — по сравнению с состоятельным командиром — возможность сохранять спокойствие и (практически очень важный пункт) решительно представлять интересы своих подчиненных наверху. Любой офицер может убедиться в этом невооруженным глазом, а иллюстрировать этот опыт на конкретных примерах, пожалуй, нет необходимости. И аналогичным образом дела обстоят и в других сферах. Многие из наиболее характерных в социально–экономическом отношении фигур из нашего чиновничества — например, в фабричных инспекциях, — были людьми состоятельными, которые как раз поэтому не считали нужным высовываться из окна при каждом сквозняке у заинтересованного лица, но делали ставку на собственную должность, когда к ним предъявлялись требования, каковых они не могли совместить с собственной совестью. Так, значение Пауля Зингера и его положения в социал–демократическом движении — ввиду того, что он все–таки был весьма ограничен в интеллектуальном отношении, — было в значительной мере функцией его богатства, позволявшего ему жить ради
партии (что он и делал), поскольку у него не было необходимости жить за счет партии. Ведь «политический характер» гораздо проще достается человеку состоятельному, и никакой морализм ничего здесь не изменит. И речь идет вовсе даже не только о характере «в верхних слоях». Относительно большая подверженность неимущих масс, участвующих в повседневной борьбе за существование, разного рода эмоциональным мотивам в политике — страстям и сиюминутным впечатлениям сенсационного типа, по сравнению с более холодными головами избавленных от этой заботы зажиточных слоев, делает настоятельно необходимым, чтобы в руководство именно демократических партий входили еще и люди с обеспеченным экономическим положением, которые посвятили себя политической работе по чисто личному убеждению, — чтобы иметь такой противовес только что упомянутым влияниям, который не всегда в силах предоставить партийное чиновничество как таковое. Хотя эмоциональные качества масс, поскольку те не в силах непосредственно вмешиваться в политику и поскольку их поведение легче забывается, далеко не так опасны, как эмоциональные качества монархов,, посредством взволнованных и неосторожных речей могущих скомпрометировать политическое положение своей нации. Но все–таки с эмоциональными качествами масс тоже приходится иметь дело, и при их наличии «политический характер» и холодная расчетливость при прочих равных условиях легче достаются человеку имущему. Вот важный вопрос будущего: могут ли независимые — в том числе и по своему имущественному положению, — богатые люди, которые ведь только и существуют, пока существует частнособственнический строй, пойти на службу политической, и притом как раз демократической партийно–политической работе? Легко возникающая среди тяжелым трудом зарабатывающих на хлеб и выполняющих свои поручения чиновников злобная зависть, которая направлена на таких людей, не может помешать партиям усваивать уроки, которые дает здесь опыт. С другой стороны, эта злобная зависть партийного и кооперативного чиновничества представляет собой весьма подходящий противовес опасности, что в такой ситуации может возникнуть «плутократическое» партийное руководство. Опыт русских демократических партий вплоть до крайне левых, в которых княжеские дочери принимали участие в сражениях на баррикадах, а виднейшие меценаты доставали средства для народных движений, показывает, что свобода идеалистической деятельности при внушающем доверие демократическом настрое, предоставляемая экономическим своекорыстием богатым идеологам, гораздо больше, чем у любой социально авторитетной плебейской, но при этом непосредственно вовлеченной в борьбу интересов прослойки, поскольку имущественное положение богатых не может давать директивы для их политического поведения, но может служить опорой для политически самостоятельных убеждений. Прозаические рентные бумаги с чисто внешней точки зрения служат их обладателям столь же хорошо, как, например, поместье. Но в любом случае поместье, благодаря тем задачам, к которым оно располагает своего владельца и перед которыми оно его ставит, а также благодаря резонансу положения «барина», при прочих равных условиях служит куда лучшей школой для политических действий, и притом гораздо более специфическим образом, чем это могли бы сделать стрижка купонов и чисто потребительское домашнее хозяйство рантье–обладателя ценных бумаг. Итак, нет сомнений, что прослойка землевладельцев в том виде, как она существовала в Англии и — аналогично этому — образовывала ядро древнеримской сенатской знати, с государственно–политической точки зрения является носительницей политической традиции, вышколенности и умеренности. Но где же она у нас? Сколько таких владетельных князей имеется в Германии, особенно — в Пруссии? Где их политическая традиция? Их политическое значение приближается к нулю, и меньше всего оно в Пруссии. И поэтому кажется ясным, что государственная политика с целью взращивания прослойки таких действительно аристократичных крупных рантье сегодня невозможна. Даже если бы было возможно на лесных почвах — единственных землевладениях, с социально–политической точки зрения пригодных для фидеикомисса, — образовать еще некоторое количество крупных княжеских поместий, то все же добиться с помощью этого результатов, имеющих большое значение, было бы исключено. В этом–то и заключалось глубочайшее внутреннее неправдоподобие обсуждавшегося в начале 1917 года в Пруссии законопроекта о фидеикомиссе: дело в том, что в нем предлагалось распространить этот институт, подходящий для великокняжеских владений, на среднее сословие самых обычных владельцев усадеб к востоку от Эльбы и тем самым раздуть их жизнь до «аристократической», тогда как аристократии сегодня нет и быть не может. Кто знаком со столь презираемыми (и часто несправедливо) и в такой же степени (столь же несправедливо) превозносимыми «юнкерами» Востока, тот, разумеется, испытает чисто личную радость от общения с ними: на охоте, при хорошей выпивке, при игре в карты, испытав гостеприимство в усадьбе — все это неподдельное. Подлинность всего пропадает лишь тогда, когда эту прослойку, уже чисто экономически ориентированную на сельскохозяйственный предпринимательский труд и на борьбу интересов, — столь же беспощадную борьбу социальных и экономических интересов, как у какого–нибудь фабриканта, — т. е., по существу, на «буржуазных» предпринимателей, стилизуют под «аристократию». Но достаточно пробыть десять минут в их кругу, чтобы разглядеть, что они плебеи, как раз и прежде всего в своих добродетелях, каковые сплошь и рядом носят плебейский характер. Восточногерманская усадьба «сегодня не несет следов барства», как когда–то совершенно справедливо выразился министр фон Миквель (в частной беседе!). Если мы сегодня из прослойки, занимающейся скромным буржуазно–капиталистическим трудом, попытаемся изобразить «аристократию» с помощью феодальных жестов и претензий, то из этого неумолимо выйдет лишь одно — физиономия парвеню. Хотя те черты нашего политического и не только политического выступления на мировой сцене, которые имеют такой характер, обусловлены не только тем, что эти притязания на игру в аристократию стали присущи слоям, у которых не хватает на это квалификации, они все–таки обусловлены и этим.