…в бумагах моих можно найти начатые наброски комедии и рассказов о самом себе, попытку беспощадного саморазоблачения, отчаянную и позднюю попытку загладить вред, причиненный мною советскому искусству. Чувство долга, сознание общественного служения никогда не руководило литературной моей работой. Люди искусства, приходившие в соприкосновение со мной, испытывали на себе гибельное влияние выхолощенного, бесплодного этого миросозерцания. Нельзя определить конкретно, количественно вред от этой моей деятельности, но он был велик. Один из солдат литературного фронта, начавший свою работу при поддержке и внимании советского читателя, работавший под руководством величайшего писателя нашей эпохи Горького, я дезертировал с фронта, открыл фронт советской литературы для настроений упаднических, пораженческих, в какой-то степени смутил и дезориентировал читателя, стал подтверждением вредительской и провокационной теории об упадке советской литературы [Поварцов 1996: 106; Шенталинский 1995: 61].
Признание Бабеля дословно воспроизводит несколько клише его времени, вроде фразы про «величайшего писателя нашей эпохи Горького». Но признание становится уже пугающим, когда некоторые особенно важные для Бабеля темы (как то: параллели между писателем и солдатом, исследуемые в «Конармии») оформляются языком тайной полиции, так что уже и не понять, кто автор последнего предложения – сам Бабель или допрашивавший его. Это слияние не объяснить чрезвычайными обстоятельствами допроса; пожалуй, Бабель был готов сменить жанр своих произведений на самообличительный еще до ареста. Бабель признавал вину в пагубном влиянии собственного разрушительного мировоззрения на молодых авторов и пытался загладить ее, обращаясь к официальному курсу и позволяя ему навязать себе новый жанр творчества – самооговор. По сути признание Бабеля вращается вокруг одной темы: воздействия его слова на других. Как это сформулировал бы Бахтин, грехи диалогизма заглаживаются здесь обращением к авторитарному слову.
Как правило, признание сталинского периода сильно отличается от написанного ранее в автобиографии из материалов дела, иногда даже бывает трудно поверить, что писал их один и тот же человек. На ярком контрасте с автобиографией, признание имеет тенденцию к многословности и перегруженности ненужными подробностями и часто воспринимается как беспорядочное нагромождение фантастических историй. Характерный пример вновь можно обнаружить в признании Бабеля, когда он сознается, что является декадентским писателем-индивидуалистом, а также французским шпионом, завербованным Андре Мальро, и еще австрийским шпионом, сообщником ставшего неблагонадежным Ежова, пособником его жены в подготовке убийства Сталина и, наконец, помощником террористов-троцкистов [Шенталинский 1995: 43–52]. Расщепление себя на множество порой взаимоисключающих преступников/врагов является основополагающей характеристикой его признания.