Интересно, удалось ли ее мужу как‐нибудь дать ей знать о своем местонахождении или он решил, что безопаснее будет бросить ее на произвол судьбы? Куда он подевался, пропавший без вести бедняжка? В зеркалах вероятий не увидишь того, что можно подсмотреть в щелку точных сведений. Быть может, он нашел прибежище в Германии и получил там мелкую канцелярскую должность в Бедекеровском училище молодых шпионов. Быть может, вернулся в страну, где когда‐то брал в одиночку города. А может быть и нет. Может быть, его вызвал к себе тот, кто был его самым главным начальником, и сказал (с тем всем известным легким иностранным выговором и с той подчеркнуто холодной вежливостью): «Боюсь, друг мой, что ви нам более нье нужни» – и когда N. поворачивается и идет к двери, холеный палец д-ра Пуппенмейстера нажимает кнопку сбоку равнодушного письменного стола, и под ногами N. разверзается люк, и он проваливается туда и погибает («слишком много знает»), – или ломает лучевую кость, проломив потолок и свалившись прямо в гостиную пожилой четы этажом ниже.
Так или иначе, представление окончено. Вы помогаете своей подружке надеть пальто и вливаетесь в медленный поток стремящихся к выходу вам подобных. Пожарные двери ведут на неожиданные задворки ночи, вбирая в себя ближние людские ручейки. Если подобно мне вы предпочитаете выбираться наружу тем же путем, что пришли, чтобы не заблудиться, то вы опять пройдете мимо рекламных плакатов, казавшихся два часа тому назад такими заманчивыми. Русский кавалерист в полупольском мундире свешивается со своей поло-пони[71]
и подхватывает свою зазнобу в красных сапожках, с черными локонами, высыпавшимися из‐под каракулевой кубанки. Триумфальная Арка прислонилась к Кремлю с его расплывчатыми куполами. Генерал Голубков передает стопку секретных бумаг агенту некоей Иностранной Державы, у которого в глазу монокль. …Ну‐ка, дети, живее, выйдем отсюда в трезвую ночь, в шаркающий покой знакомых панелей, в надежный мир хороших веснущатых мальчиков и духа товарищества. Здравствуй, явь! Эта осязаемая папироска будет очень кстати после всей этой действующей на нервы белиберды. Смотрите, идущий впереди нас худой, щеголеватый мужчина тоже закуривает, постучав своей «луки-страйкой»[72] по крышке старого кожаного портсигара.«Что как-то раз в Алеппо…»
Дорогой В., помимо прочего, пишу тебе, чтобы сообщить, что наконец‐то я здесь, в стране, куда влекло столько закатов. Один из первых, кого я тут встретил, был старый наш приятель Глеб Александрович Гекко, угрюмо пересекавший проспект Колумба в поисках petit café du coin[73]
, где никому из нас троих уж больше не сиживать. Он, кажется, считает, что ты каким‐то образом изменяешь русской литературе, и дал мне твой адрес, укоризненно покачивая седой головой, как если бы ты не заслуживал удовольствия получить от меня письмо.У меня для тебя история. Это мне напоминает, т. е. эти мои слова напоминают мне те дни, когда мы писали парн
Я женился, кажется, через месяц после твоего отъезда из Франции и за несколько недель до того, как милые немцы с ревом ворвались в Париж. Хоть я и мог бы представить документальные доказательства нашего брака, я теперь совершенно убежден в том, что никакой жены у меня не было. Ее имя тебе может быть известно из другого источника, но это не имеет значения: это имя галлюцинации. А посему я могу говорить о ней столь же безучастно, как говорил бы о герое разсказа (точнее, одного из твоих разсказов).
Это была любовь скорее с первого прикосновения, чем взгляда, потому что я встречал ее несколько раз и прежде, ничего особенного при этом не испытывая; но как‐то вечером я провожал ее домой, и она сказала что‐то романтическое, отчего я со смехом нагнулся и легонько поцеловал ее волосы, – и кому из нас не знакома эта ослепительная вспышка, когда ничего не подозревающий солдат подбирает с пола куклу в доме, который нашпиговали взрывчаткой, прежде чем его покинуть: он ничего не слышит; для него это всего лишь восторженное, беззвучное и безграничное распространение того, что прежде было точкой света в темном центре его бытия. Да и то сказать, мы думаем о смерти в райских терминах оттого, что видимая твердь, особенно ночью (над нашим затемненным Парижем с сухопарыми арками бульвара Эксельманс и безпрестанным альпийским журчаньем безлюдных писсуаров), кажется самым точным и вечно присутствующим символом этого огромного беззвучного взрыва.