— За наивность твоей детской речи… Изображая несчастия фантастические, ты хочешь разбудить добрые чувства в сердцах людей, для которых даже и реальные несчастия почти всегда только зрелища. Да если б ты заморозил в одном из твоих рассказов всех бедных детей земного шара, — ты причинил бы этим только удовольствие твоим читателям. Они в шутку, быть может, назвали бы тебя Иродом, но, наверное, разочарованно вздыхали бы при мысли, что твой рассказ только фантазия. Сообрази, как давно уже будят в сердцах людей добрые чувства, вспомни, как гениально будили их, и посмотри на жизнь… Глупец! Когда действительность людей не трогает и их души не оскорбляет своей суровой мукой и пошлостью, — твои ли фантазии облагородят человека? Ты ли пробудишь в нем сердце, рассказывая ему о замерзающих, умирающих с голода, о всех мрачных явлениях жизни, на которые всякий закрывает свои глаза, ища себе в жизни и покоя и довольства, заглушая свою совесть подачкой грошей. Море нищеты и несчастия просасывается сквозь плотину бессердечия, и работе моря мешают тем, что бросают в него горошины… И ты надеешься?!
Беззвучный смех теней всё продолжался, и мне казалось, что он не кончится никогда уже, — до дня моей смерти я буду смотреть на него, подавленный ужасом. Вьюга хохотала цинично, оглушая меня, и бесстрастный голос всё говорил, говорил. Каждое его слово, как холодный гвоздь, впивалось мне то в мозг, то в сердце, а безмолвные гримасы теней становились всё ужаснее, беззвучная дрожь смеха, обуревавшего их, всё усиливалась.
И я облекался тьмой, медленно погружаясь куда-то, полный боли и ярости.
— Это ложь! — вскрикнул я в тоске и бешенстве от речей этого голоса. И вдруг, сорвавшись с постели, стремглав ринулся в темную пропасть и полетел в нее, задыхаясь от скорости падения. Свист, рев и наглый хохот сопровождали меня, и тени летели вместе со мною сквозь тьму, летели и, заглядывая мне в лицо, строили дикие гримасы…
…На утро я проснулся с головной болью и тоской в сердце. Прежде всего я взял рассказ о слепом старике и старухе, прочитал его и… разорвал.
НАВАЖДЕНИЕ
СВЯТОЧНЫЙ РАССКАЗ
Фома Миронович лежал у себя в кабинете на диване и, расчесывая пальцами сивую бороду, думал, хмуро сдвинув свои густые брови. Он только что пообедал, елось ему не в охоту, за столом он сидел темнее ночи и кричал на дочерей, довел их до слез, а когда за них мать вступилась, он зверем и на нее рявкнул. А потом молча бросил ложку, грохнул стулом, ушел к себе, походил тяжелыми шагами по комнате и вот лег на диван с камнем на сердце. Лег и задумался…
«Куда жизнь идет? Чтой-то за новые порядки? Что за люди стали? Пред чем страх у них есть?»
И Фома Миронович представлял себе былое в образах и картинах, пережитых им самим. Бывало, в Рождество придет семья из церкви от обедни, разденется и в полном сборе идет в горницу к отцу. Все степенные, благочестиво взирающие на корень семьи, придут и важно так встанут у порога, с почтением и страхом пред отцом. А тысячник Мирон Васильев Мосолов, как патриарх древний, весь строгий и седой, сидит за столом в праздничном кафтане, оглядит семью суровыми очами и бровью поведет — подходи, значит, с поздравлением. И подходят по старшинству. Бывало, он, Фома, старшой в семье, всегда подходит первый — поклонится в пояс, до земли рукой достанет и скажет:
— С праздником Христовым поздравляю, тятенька!
— Спасибо! — гудит суровый бас отца. — И тебя также… Вот те шапка бобровая, — носи да береги, смотри, денег стоит. А это вот полуимпериал на гулянье… Да гляди у меня, Фомка! Гулять — гуляй, а ума-разума не забывай… Понял?
— Не малое дитё, тятенька, понимаю…
— То-то! Ну, поздравляй мать да садись за стол, разговляйся.
И мать — важная, степенная, вся в шелках да в штофе, — тоже дает полуимпериал и тоже напутствует.
Усядется за стол вся семья — сестры, братья двоюродные, что воспитывались у отца, разные близкие люди к семье, старые слуги, — отцовы тогда приказчики и челядь всякая приходят. И опять идут по старшинству на поклон к отцу, и все отходят с подарками, а которые садятся тут же за стол — этим почетом отец особые заслуги награждал…
Стол ломился от разных яств — в старину и говядина-то простая вкуснее была. Часа три сидят за столом, разговляются — браги, и меды, и разные вина дорогие пьют…
Любил покойник-батюшка попить и поесть! Разговор идет чинный, — всяк говорил, что хотел, все знали, что Мирон Васильев молчаливых людей не любит, говори, что хошь, только не завирайся да другого не перебивай, дождись, когда человек свое слово до конца скажет, и тогда говори. И сам он никогда никого не перебивал, а дослушает до конца и — коли разумно говорил человек — похвалит.
— Не без ума сказано, да не до конца досказано… Кабы ты к твоей речи вот что еще прибавил… так совсем бы впору было!.. Поторопился ты, брат, со словами-то. Вот то-то и оно, — осторожно надо говорить слова, чтобы всю думу-то в них вложить…
А коли кто заврется — так со скамьи и срежет его отец, бывало: