Уже первые отклики, прозвучавшие сразу после августовской «петроградской трагедии» 1921 г. — почти совпавших во времени смерти Блока и гибели Гумилева, — определяли в качестве одной из главных тем ст-ния послереволюционную полемику между двумя величайшими русскими поэтами XX века, ставшую своеобразным итогом противостояния символизма и акмеизма, причем «пушкинский» мотив, на который указывал Н. А. Оцуп, приобретал в этом контексте самое разное содержание. Б. Эйхенбаум писал, что в речи-исповеди «О назначении поэта» (1920) «Блок говорил о себе, а мы думали, что о Пушкине. <...> Наступил страшный миг сознания и возмездия — и Блок умер... Это один исход, страшный тем, что предсказанный, объявленный. Но, может быть, это случайность?.. Погибает другой поэт... Совсем другой — спокойный, веселый, уверенный... И погибает совсем иначе... Жестокая случайность? “Она”? Но ведь все закономерно!!! Ведь Смерть, в каком бы облачении ни являлась она, приходит туда, куда посылает ее История. А История — это мы, мы все, мы сами. Поэт не писал авторской исповеди, но просто сказал своим читателям: <цит. с. 35–38> 1921-й год будет отмечен в истории нашего поколения как миг сознания» (Эйхенбаум Б. Миг сознания // Книжный угол. 1921. № 7. С. 12). В наше время Л. Аллен, рассматривая отношение опять-таки Пушкина к немецкой романтической поэзии, замечает: «Пушкин как гений чистой ясности вынес из нее впечатление, что ее основная стихия сугубо неопределенна и мрачна. Гумилев вынес то же впечатление из стихов Вячеслава Иванова и Александра Блока. Они же вместе с другими обвиняются в стихотворении “Мои читатели” из книги “Огненный столп”. Ведь придавать или делать вид, что придается содержательное отношение вещам, совершенно лишенным значения, — все равно, что оскорблять читателей: <цит. ст. 22–25>. В этих стихах Гумилев явно нападает на Блока, на французский и русский символизм, на немецкий романтизм и вообще на все чуждые ему поэтические концепции» (Аллен Л. У истоков поэтики Н. С. Гумилева. Французская и западноевропейская поэзия // Исследования и материалы. С. 25). И до настоящего времени поклонниками Гумилева ст-ние трактуется как высшее проявление акмеистической «любви к миру», которая сочетается с «верой в Бога»: «Основы гумилевской интегральной поэтики могут быть обнаружены в тех эмоционально волевых полях, которые обусловливались глубоко личным отношением поэта к миру и человеку. Поэзию он понимал как действенное отношению к миру и людям, и это понимание легло в основу всей творческой позиции акмеистов. Символисты, хотя и подошедшие вплотную к созданию цитатной поэтики, ощущение “другого”, “я — ты” отношений с ним, — по существу, не знали. В своих философских предпосылках символизм, как известно, тяготел к субъективному идеализму. Акмеизм потребовал более точного знания отношений между субъектом и объектом, чтобы сконцентрировать свое внимание на “другом” — собеседнике (Мандельштам) или читателе (Гумилев). “Другой” интересует Гумилева именно в его “другости”» (Десятов В. В. Интегральная поэтика Н. С. Гумилева. Автореферат кандидатской диссертации. М., 1998. С. 15–16). И, точно так же, последователи «блоковской» традиции до сего дня решительно отказывают «Моим читателям» если не в художественной, то в духовной зрелости. «И вышло так, что стихотворение, где едва ли не каждое слово — натяжка, но зато сказано и о том, как встретить смертный час, совпало по времени опубликования с гибелью автора. Оно стало автоэпитафией, а завершенный в нем литературный сюжет распространился на всю поэзию, на всю жизнь Гумилева» (Лурье С. Жизнь после смерти // Звезда. 1989. № 6. С. 205).
Как образцовое выражение религиозно-этического пафоса мировосприятия Гумилева ст-ние приводится в ряде «юбилейных» работ эмигрантских критиков (см.: Эткинд Е. Возвращение Гумилева // Время и мы. 1986. № 90. С. 127; Редлих Р. Возвращение поэзии Гумилева // Посев. 1986. № 8. С. 45; Струве Н. К юбилею Н. С. Гумилева (1886–1921) // Вестник Русского Христианского Движения. 1986. № 146. С. 4). Следует отметить и мнение Р. Эшельмана по поводу заключительных 6 стихов: «Тут <...> гумилевская активность и жажда приключений обнаруживается как нечто поверхностное и вторичное: цель всех действий (отмеченная нагромождением активных глаголов и причастий именно в начальных позициях строк) является бездействием, ожиданием Божьего суда. Поскольку действующий субъект должен воссоединиться, в конце концов, с тем статическим центром, который представляет собой Логос, то чем ближе он подходит к этой цели, тем пассивнее он становится» (Eshelman. P. 73).