— Где вы встретились с Лизой? И как это получилось, что вместе оказались?
Густые тяжелые брови Константина Петровича чуть приподнялись.
— Тебя это интересует? Пожалуйста. Она училась в моем семинаре. Я сразу заметил, что она обращает на меня внимание. Когда умерла Екатерина Николаевна… я был так одинок… В ту осень послали меня комиссаром студенческого отряда на целину. И вот…
— Зачем ты сломал ей жизнь?
Константин Петрович нахмурился, спина и шея его как-то выпрямились и будто окостенели — он не ждал такого прямого вопроса от младшего брата.
— Я сломал? — спросил он, будто искренне не понимая, о чем идет речь. — Да ты что? Я принес ей столько добра! Она благодаря мне окончила институт. Я ее люблю. Я живу только для нее. Ты же видел все, видел, кто чего стоит.
— А, чепуха! — задиристо, по-мальчишески откровенно бросил младший. — Любишь? Ты ее стережешь. Просто стережешь. Это — жизнь? Не думал я это у тебя увидеть.
Старший некоторое время молчал, склонив голову, точно винясь перед Сережкой.
— Да, я боюсь ее потерять. Ты прав. Я и сам говорил тебе об этом, ты тут ничего не открыл. Но разве тебе понять, как это получается? Вот доживешь до моих лет, и тебе доступны будут мои муки. А пока ты молод, здоров, самоуверен… ты не можешь судить меня. Не смеешь!
— А что не сметь-то? Мне надоело глядеть, как вы живете. Разве это жизнь?
— Замолчи! Не твое дело.
Сережа хотел сказать что-то резкое, но не сказал, а только покачал головой.
— Один ты у меня оставался, после отца, матери — один за всех. И вот… — И, недосказав, махнул досадливо рукой, повернулся и вышел.
Скоро непокрытая голова его мелькнула под окном.
Поезда долго не было.
Прояснилось. Стало холодно. В ветре, дувшем с севера вдоль канала, чувствовался запах снега. Над далеким в темноте лесом дрожала зеленая звезда.
Сережка сидел на скамейке, весь сжавшись, сохраняя тепло. Чудак, уехал из Москвы и не взял доху. Вот теперь и мерзни. Смутно, горько было на душе Сережки оттого, что он уедет, а Лиза останется одна с его братом и будет мучиться.
Мокрая платформа покрывалась инеем и начинала тускло светиться.
«Се ля ви», — вспомнил он слова начальника экспедиции, которые тот любил говорить. «Такова жизнь». Эти слова раньше всегда успокаивали Сережку в трудные минуты. Но сейчас от них не стало легче.
Он услышал торопливые шаги по платформе и сразу узнал их.
Лиза была в пальто, в накинутой на плечи шали. Он встал ей навстречу.
— Я ушла, — задыхаясь, проговорила она. — Я совсем ушла от него. Мы только что объяснились.
— Ты его оставила одного? Он же, он же… — Он побоялся высказать догадку.
— Ничего с ним не будет.
«Да, — подумал Сережка, — с ним ничего не будет…»
Сказал серьезно и озабоченно:
— Но ты все обдумала? Поняла наконец, чего ты хочешь?
— Я поеду с тобой! — сказала она решительно. — В тайгу. Готова стряпухой, кем угодно. Мне тягостно с мужем, в его жизни. Не могу больше с ним. Я его жалела, теперь мне не жалко его.
Вдали послышался грохот электрички, и Лиза точно споткнулась, замолчала. А когда из-за поворота показался поезд, она бросилась к Сергею, обхватила руками его шею. Черная шаль упала с ее плеч на посеребренную изморозью платформу. Сережка стоял растерянный. Руки его то поднимались, готовые обнять ее, то опускались, так и не обняв. Он слышал, как позади его катился вагон за вагоном, и все стоял и не мог ответить на порыв Лизы. Он еще не понимал, что это такое. Но когда, освобождая тормоза, зашипел воздух, он осторожно отвел ее руки, ступил в вагон, оглянулся и увидел, как побледнело ее лицо, а глаза кричали и ждали ответа.
— Ты еще не веришь себе, — проговорил он торопливо. — К нам, в тайгу? Разве это выход?
«Выход, выход… Все равно куда», — кричали ее глаза.
И тут он понял все. Но створки дверей сомкнулись, разделив их.
У Груни Ехлаковой заболела овечка Машка.
Едва фонарь осветил большой старый хлев, Груня увидела: Машка тяжело носила боками, глаза ее слезились, блестели мокрые от слизи ноздри.
— Ну что ты, что? Вот ведь горе-то нам с тобой! И пошто такое горе?
Груня заспешила через хлев к овечке. Испугавшись света, Машка вскочила, но коленки подогнулись, и она упала и закашляла по-человечески долго и трудно.
— Проклятое окошко! У-у!.. — Груня замахнулась фонарем на стену, где должно быть это окошко.
Окошко было маленькое и выходило на северную сторону. Зимой Груня наглухо затыкала его соломой и лишь к весне, когда отпускала стужа, выдирала вмерзшую в лед ржаницу. Скучный серый свет не мог осилить тьмы просторного хлева. Но все-таки, если войдешь и приглядишься, то увидишь на стене светлое пятнышко величиной в две ладони.