Он уже подошел к двери палаты и вспомнил, как это было.
А все было просто. Он позвонил ей в лабораторию и спросил о каких-то анализах, теперь уже не помнил о каких. Чувствовал, что краснеет от смущения и злости на себя, ладонь с зажатой телефонной трубкой вспотела. Всякую секунду он готов был бросить трубку, плюнуть и выбежать из кабинета, свидетеля его странного и ненужного разговора, но бросать трубку не хватало воли, и он, путаясь и не помня ни смысла разговора, ни того, с кем он говорит, закончил предложением о свидании, в которое через минуту уже не верил. Не верил, а все-таки поехал на Таганку, где в театре у него были знакомые, и он надеялся попасть туда с Инкой. Но у знакомых оказался выходной, в театр они не попали.
Побродили по Яузской набережной.
«Странной какой-то была река, — вспомнил он, открывая дверь в палату, — совсем свинцовая и ничто не отражала. Ни неба, ни зданий, ни деревьев».
Он вошел в палату. Инка спала, и он осторожно присел на табурет.
Ресторан и дымящаяся мостовая за готическими окнами… Это было потом…
Он попросил сделать ему пакет: две бутылки «Карлова мискета», два кило пепин-шафрана, яблок, которые ей понравились — у них желтоватая, сочная и ароматная мякоть, — и холодного мяса. Он еще не знал, зачем им этот пакет и куда они поедут, но все-таки заказал.
— Так много? — удивилась Инка. — Это ведь дорого…
Она всегда заботилась, чтобы он не слишком тратился: боялась подвести его, а значит, и потерять.
Он еще не знал тогда, что в жизни у нее было много коротких знакомств и быстрых расставаний, и горечь их уносила крупицу ее живой души. И он не знал также, что почти все знакомства ее почему-то складывались с семейными и что радости ее были как пища с чужого стола. И это было бы, конечно, унизительно, если бы она не знала, что любовь свою она не делит ни с кем, она цельная и единственная у нее, поднимала ее над всеми и делала чище других, потому что не заставляла лгать. И все-таки ее вечный страх перед неизбежной потерей мельчил ее, и она опускалась до того, что неусыпно оберегала его от неосторожных поступков. У нее была врожденная осторожность.
Это он потом все разглядел, когда прошло первое опьянение от сознания того, что ты любим молодым красивым существом, что кровь твоя по-молодому взбудоражена. А это было так приятно сознавать, когда он, приходя на работу, собирал свой ученый народ и говорил с ним и когда его вызывали к министру и он сообщал ему о ходе важных работ; он, оглядывая деловые лица своих сослуживцев в одном случае и вглядываясь в усталое лицо министра в другом, думал, насколько он счастливее их. И даже тогда, когда его распекали в министерстве или где-то повыше, он терпеливо выслушивал и не расстраивался, не приходил в отчаяние, и все от сознания того, что он неуязвим в своем счастье и распекающие не понимают, как они бедны в сравнении с ним.
И вот это существо, приводившее его в трепет одним звучанием своего голоса, гибкой походкой, удивительным естественным блеском густых волос цвета сосновой коры, лежало сейчас в каком-то нечеловеческом спокойствии. Он уже видел, что их разделяет что-то непреодолимое, как непреодолима черта между небытием и бытием, но он еще не мог не то чтобы поверить, а и подумать об этом.
«Она слишком поздно поступила в больницу», — сказала ему врач, старая седая женщина с грубым лицом, лишь вырубленным однажды, но так и не отшлифованным, замкнутая до молчаливости, однако все тонко понимающая. Это она распорядилась пропускать его в палату в любое время дня и ночи и быть с Инкой сколько угодно. Он так и не мог понять, то ли Инка просила ее об этом, то ли врач догадывалась, что нет у девушки другого близкого человека.
Ни Инка, ни он, конечно, не знали, что эта грубая лицом женщина каждый раз замечала, что после того, как он посидит в палате, жизнь девушки наверняка удлиняется еще на сколько-то…
— Ты здесь? — услышал он голос, чуть окрепший в сравнении с давешним. — Видишь, меня опутали разными трубками.
— Да, — сказал он. — Если можно, я останусь у тебя на всю ночь.
— Нет, — возразила она. — Ночью душно, и я вся сгораю в этом ужасном котле…
Она не сказала, что ночью просит все снять с себя. Если бы он увидел, какое дряблое стало у нее тело!.. Старуха старухой. Ей было страшно подумать об этом.
— Иди, — попросила она. — Я устала. Приходи завтра… Придешь? Как там у нас?
— Нормально, — сказал он. — Все как было. Ваша лаборатория получила премию.
Он еще что-то говорил ей о делах в институте и об их лаборатории — он туда теперь заходил как в пустой дом, но она уже не слушала его. Глаза ее лихорадочно блестели, утопая в жуткой синеве подглазниц и прозрачно-темных век.
— Иди и ни о чем не думай, — сказала она и слабо помахала ему рукой. — Поговорим завтра…
Он склонился над ней, и губы его, прикоснувшиеся к ее лбу, опалило сухим жаром.
Он вышел из больницы.
Воздух был влажен и прохладен, и не чувствовалось запахов весны. Над Москвой пронзительно сияла половинка луны, отрезанная будто по линейке.
Он помнил, что было после ресторана…