Сбрасываю на тахту пальто, сажусь к пианино. Открываю крышку. Внутри легонько гудит, как гудят сосны на ветру. Гляжу на клавиши, зажмуриваюсь от их ослепительного белого блеска. Жду, пока угаснет звук, глажу ладонью золотую надпись «Лира» и беру аккорд. Звук чистый, мягкий и нежный, и он мне нравится еще больше, чем в магазине. Сама не знаю, почему приходит на память Шуберт, и я уже не могу удержаться. Музыка льется, льется. Я даже не сразу замечаю, что ля и соль фальшивят, так увлекает меня бурная музыка. Потом начинает звучать песенка про козлика. Ох как давно я впервые услышала эту простенькую мелодию! Она не давала покоя. Мне хотелось слушать и слушать ее. Я, помню, подолгу стояла под окнами музыкального училища, мимо которого ходила в школу. Под узкими окнами этого двухэтажного каменного дома я услышала песенку про глупого козлика…
Вдруг слышу голос Ганны:
— Хороша… Забыла все на свете. В квартиру на тройке можно въезжать. Дочь в садике заждалась.
— Тетя Ганна…
— И валенки давай. Толковала о моем ревматизме, а тут забрала валенки, и дело с концом… За дочкой-то сходить?
— Спасибо. Схожу сама.
— Лучше приберись в квартире.
Она подходит к пианино, несмело прикасается к клавишам. Раздаются высокие, некрасивые звуки. Покачав головой, Ганна говорит:
— А у тебя получается здорово. Просто душу переворачивает. — Минуту думает о чем-то. Спрашивает со вздохом: — Дочку обучать будешь? Она у тебя хорошо чует музыку.
— Верно, хорошо. Откуда ты знаешь?
— Откуда знаю… Не чужая же она мне. В садике видела, как танцевала Лизута. Ну словно пушок тополевый, по воздуху летала.
Ганна сердито смотрит в угол, продолжает:
— А мой-то ошметок, прости господи, ни к чему не тянется. Нынче пришел домой виноватый такой. «Набедокурил в классе?» — спрашиваю. «Домашнюю работу не сделал». Вражина! Вчера говорил: не задавали.
Сына тети Ганны, Андрея, я учу четвертый год, с первого класса. Трудный, очень трудный мальчишка. Каким он пришел в школу, вспоминать неприятно. Во время урока вставал и уходил из класса не спросясь. Вызовешь отвечать, подымется и молчит. А потом хвастается перед ребятами… Мучаюсь я с ним, и мать с ним мучается. Я знаю крутой нрав Ганны, прошу ее:
— Не бей парня. Озлобишь, оттолкнешь совсем.
— Ладно. Мягка ты очень с ним, Анна Степановна… — Ганна вдруг вскрикивает: — Батюшки! Лизута-то заждалась.
…Дочь сразу же замечает покупку, взбирается на стул к пианино. Беспорядочно ударяет по клавишам, смеется.
Ганна смотрит на нее, вздыхает:
— Тоже будет играть. Видел бы это Леонтий…
То ли напоминание о муже, то ли музыка, а может, то и другое вместе тревожит меня. Я долго не могу заснуть. Мешают звуки. Они появляются вначале редкие, несмелые, затем — оглушительно резкие. Кажется, звуками наполнена подушка, и стоит только к ней прикоснуться, как они мгновенно вырываются наружу. Сквозь них едва слышны удары копра за окном, вбивающего в мерзлую землю железные балки. Там днем и ночью строят станцию метро.
Встаю. Накинув на плечи шаль, подхожу к окну. В мягком свете луны блестит снег в сквере. На снегу — ломаные густые тени домов. Светлое облачко то и дело вспыхивает над копром. На рукастых кранах — красные огоньки.
Леонтий, когда слушал музыку, обычно стоял у окна и глядел на улицу. Он говорил, что мелодия перекликается не только с тем, что в его душе, но и с тем, что он видит вокруг себя. В ту ночь, когда мы с ним познакомились на даче, он слушал музыку, также стоя у окна и глядя в залитый луной сосновый лес. Он был широкоплеч, с крепкой шеей и круглым затылком. Его лица не было видно мне, но я помнила его с первого взгляда. В нем все крупно: нос, брови, губы, скулы. Даже белые ровные зубы — крупные. Да, все крупно, но не тяжело, не грубо. Это настоящее мужское лицо. По крайней мере, таким я всегда рисовала себе лицо мужественного, честного человека.
Тот вечер я отлично помню. Мы отмечали день рождения моей подруги Нонны, дочери известной пианистки Софьи Владиславовны Петровой. С Нонной я познакомилась года за три до этого вечера, познакомилась на речке, куда ходили купаться дачники. К тому времени я уже немножко играла. Впервые попав на дачу Софьи Владиславовны, смущалась страшно и смотрела на пианистку, высокую, чуть полнеющую, с важной осанкой, как на богиню. Так легко, так красиво играла она. Мое любопытство не осталось незамеченным. Помню, пианистка строго сказала:
— Ну-ка, милая, садись за рояль.
А рояль огромный, черный, с открытой крышкой. Я робею перед ним.
— Ну-ну!
Я играю что-то.
— Еще.
Я снова играю.
— Еще.
Я играю еще.
— Покажи-ка руки! — строго попросила Софья Владиславовна.
С замирающим от страха сердцем я протягиваю ей руки, не в силах сдержать их дрожь.
— Пальцы — длинные. Ладонь — широкая. И растяжка. между пальцами ничего, нет, в самом деле хорошая растяжка.
Пианистка говорила как бы про себя, держа в руках своих мои руки и оценивающе рассматривая их.
— Нонна, Нонна! — позвала Софья Владиславовна свою дочь. — Иди сюда.
— Что, мама? — Нонна вышла из соседней комнаты, расчесывая белые короткие волосы.