— Родня, бывало, на меня косилась уж так насмешливо, будто радовалась моему ничтожеству! Соседи жалели, словно убогонького, а родная мать не ставила ни во что: неудачничек сын получился!.. Но почему, почему они так! Нынче вот вглядываюсь в себя, тогдашнего, и недоумеваю: работал честно, учился заочно в институте, ни в чем дурном, как говорится, не был замечен… Чего еще надо от человека двадцати пяти лет? Не пил, не курил… Откуда же такое пренебрежение? Спрашиваю себя — и ответить не могу.
— Давно это было, Леня, пора забыть.
— Да и забыл, а вот как приеду сюда…
— И выдумываешь много лишнего. Ты чересчур самолюбив. Никто над тобой не смеялся, никто тебя в угол не загонял, как ты иногда выражаешься.
— Тебя тогда не было, ты всего не знаешь… А я все помню.
— Забудь. Смотри, вон воробьи со скворцами дерутся!
Обычно они заезжали к матери накоротко и всякий раз этак по пути откуда-то куда-то: чаще всего с южного курорта или наоборот — переночуют и дальше спешат. То были, в сущности, визиты вежливости, исполнение родственного долга, и не более, — так уж повелось, и повелось давно. А теперь вот Овчинниковы перебрались в столицу — Леонида Васильевича затребовали в один из московских научно-исследовательских институтов — стали к матери поближе, так что начиная с нынешней весны им можно ездить к ней хоть на каждое воскресенье. Нужды такой — бывать в выходные — не было, а вот в отпуск собрались — решили не на южный курорт ехать, а сюда. Но это опять-таки не по зову сердца, а по велению долга.
— Леня, матери надо сделать жилье удобным и теплым, — сказала жена, — а иначе придется ее на зиму взять к себе.
И он согласился:
— Да, да, тогда придется.
А это было проблематично.
Овчинниковы так долго жили вчетвером — Леонид Васильевич с Ниной и их сыновья-близнецы Севка и Славка, — так привыкли к своему семейному союзу, что казалось, ныне и сами они, и вещи в квартире, да и атмосфера их семьи приведены в единый гармоничный строй; даже переезд в Москву не нарушил семейной гармонии. Единственное, что обычно нарушало ее, — явление гостьи из маленького волжского городка.
Должно быть, мать сознавала это, поэтому редко гостила у них, в последний раз — нынешней зимой, приезжала посмотреть на новую квартиру, которую они только что получили, и не где-нибудь, а в самой столице, то есть совсем рядом. Однако радости по этому поводу она почему-то не выражала, только странную настороженность; вот разве что все приговаривала: «Уж как тепло у вас! Надо же — хоть босиком ходи!» — но как и в прежние наезды, так и в этот раз не загостилась долго. Она чувствовала себя инородным телом в их среде и никак не могла приноровиться к такому семейному укладу, когда, по ее мнению, «порядка не было». Это отсутствие «порядка» очень возмущало ее и лишало душевного равновесия.
Приехав в гости, мать, однако, чтила правило: не она здесь хозяйка, а потому распоряжаться не может. Обедов она не готовила, пирогов не пекла, разве что посуду помоет, в кухне подметет. Или предложит невестке: давай, мол, Нина, помогу, картошечки почищу или еще чего… именно «помогу», но не «сделаю сама». Вроде бы не вмешивалась ни во что, однако по каждому поводу выносила свое твердое суждение.
Вот, скажем, за стол в семье сына почти никогда не садились все вместе. «Да вы что! — укоряла она, гостья. — Разве так можно: когда хочу, тогда и ем. Ить у вас семья!» Сама она никогда не сядет поесть одна — будет ждать, когда соберутся все, как бы голодна ни была.
Или вот деньги… Они лежали в ящике буфета, сколько хочешь, столько и бери… Конечно, люди свои, и лишнего никто не возьмет, а только все равно непорядок. Как же это можно! Мать терпела день, два, а потом говорила сыну:
— Я ить, Лень, деньги-то вот туда положила, подальше.
— Зачем? — весело удивлялся тот. — Прячут — это когда много денег, а если мало — какой смысл?
— Ну как же! Нельзя так… Денежки на виду лежать не любят.
И уж совсем расстраивалась она, видя, сколько мяса кладется в щи, что сметану едят ложками, что невестка и в будний день покупает торт, который съедается семьей за один присест.
— Проесть, Леня, много можно, — говорила она сыну.
— Мы много не едим, — бодро возражал тот. — Только чтоб не умереть.
— У вас праздник от будней не отличишь…
Это не в похвалу, а в осуждение.
Тихо говорить она не умела, иногда спохватывалась: «Я громко говорю? Ну, буду потише». И переходила на шепот, а уж от ее шепота вовсе некуда скрыться — если громко сказанное слово, проникая сквозь плотно закрытые двери, не мешало заниматься делом, то шепот, пролезая по-змеиному сквозь щели, раздражал. Поэтому ее просили:
— Ты уж, бабушка, говори нормально.
В первый день внуки не отходили от нее, расспрашивали о житье-бытье с самыми серьезными физиономиями, только, в глазах обоих черти прыгали. Беседа иногда записывалась ими на магнитофон, чтобы потом прослушивать ради удовольствия, а точнее сказать, ради потехи.