Усач любил петь. У него был приятный баритон. Обычно он подходил к окну, глядел на заснеженную, кишащую народом улицу и раздумчиво выводил:
В такие минуты палата замирала. Песня рвала сердца. Офицеры скрипели зубами, ломали пальцы, плакали в подушки. Им, действительно, некуда было спешить. Там, за окнами, Чека ожидала их выздоровления, чтобы посадить в тюрьму или расстрелять. Хватит, повозили вас ямщики, господа офицеры! Слазьте, приехали!
Усач поворачивался лицом к двери и смолкал. В его голубых глазах стояли слезы. Потом он вдруг зло обращался к Роману:
— Что вам Россия! Вы обгадили ее, и еще обгадите! Вы подохнете с голода и добром вспомните перед смертью и Николая, и Колчака!
— Мучителей народа не вспоминают добром, — отвечал Роман. — Не заслужили они добрых поминок.
— Мучителей? А вы сами кто? Не мучители? Вы отняли у меня дом, семью, родину. Я остался нищим! — кричал усач.
— А мы всю жизнь нищие. Испокон веку народ в нужде. Лишь шомполами да плетками его угощают?
— Будет вам, — примирительно говорил старик-полковник. — Здесь мы все равны, у всех ничего нет. Значит, и ссориться нет повода. Почитайте-ка лучше нам последнее стихотворение Маслова. Это был большой поэт, прекрасный стихотворец!
Усач снова глядел в окно и читал:
— И панихиду споет… — повторил старик, сокрушенно покачивая лысой головой.
Иногда офицеры принимались ругать Колчака. Он был и правителем никудышным, и плохим главнокомандующим. У англичан несчастливая рука. Им нужно было выдвинуть в диктаторы генерала Василия Болдырева. Того знала армия. Болдырев состоял в Директории. Авторитет его был непререкаем. Выходец из народа, георгиевский кавалер, профессор. Или вручить бразды правления Россией Анатолию Пепеляеву. Вероятно, так и будет. Когда Советская власть в Сибири падет, а она не продержится здесь и месяца, англичане заменят Колчака Анатолием Пепеляевым.
— К этому времени некоторые из нас вылечатся и примут участие в новом, победоносном походе на Москву, — возбужденно замечал усач.
Но радость тут же сменялась унынием. Усач снова подходил к окну, и его просили спеть жалостливый романс. И он пел и плакал.
Роман выздоравливал. Профессор относился к нему с подчеркнутым вниманием. Чем дальше уходили колчаковцы на восток, тем любезнее становился Ряжский. Прошла у Романа отечность, профессор позволил ему подниматься с койки и гулять. Теперь больной может позвонить в Совдеп и сообщить о своем состоянии. В госпитале есть телефон.
Роман обещал поговорить с Советом. Не мог же он признаться, что нет у него там знакомых, кроме матроса, да и тот, наверно, уже давно позабыл Романа.
Однажды, гуляя по длинному коридору, Роман заметил у колонн подъезда часовых. Это были поставленные Чека люди, которые арестовывали выписывающихся из госпиталя белых офицеров. Как только офицеры переступали порог, на них уже не распространялись никакие международные законы. Их не опекал больше Красный Крест.
С этого дня офицеры принялись растравлять свои раны. Но лекарства и время делали свое. Офицеры вылечивались и уходили под конвоем в Чека. Их провожали долгими печальными взглядами.
Наконец, настала очередь усача. Ему разбинтовали руку, осмотрели и сказали, что завтра кончается срок лечения.
— К сожалению, ничего не могу предпринять, — растерянно пожимая плечами, говорил профессор.
Усач угрюмо молчал весь вечер. Глядел на лепной потолок, в одну точку, о чем-то размышляя. А когда в палате погасили свет, Роман услышал, как усач негромко сказал старику-полковнику:
— Из жизни нужно уходить, как из проданного с торгов дома. И не хочется, а надо. В дом вселяются новые жильцы, — и тяжело вздохнул.
А ночью палату поднял выстрел. Усач покончил с собой.
На освободившееся место положили тоже рослого, черночубого мужчину средних лет. У него были большие карие глаза, пристальным взглядом которых он оценил обстановку. И сразу же сказал откровенно:
— Я — поручик Мансуров из казачьей дивизии Анненкова. Буду лечить простреленную руку и триппер полугодовой давности.
— Вы, вероятно, шутите, поручик, насчет… — с усмешкой начал и вдруг замялся старик в пестром халате. — Нельзя же так.