— Нет, прежде всего чтобы спастись. Европа погибнет. Мы живем тут со дня на день, защищенные призрачной плотиной от подымающихся вокруг нас волн, которые, хлынув, зальют ценные бумаги, протоколы конференций, затопят собственность, «черный рынок» и полицию, сорвут с человека свободу, как одежду. Но кто знает, на что способен человек, который решит защищаться? Крематории погасли, но дым их еще не развеялся. Мы не хотим, чтобы наши тела пошли на растопку. И не хотим также быть кочегарами. Мы хотим жить — вот и все.
— Правильно, — сказала с легкой улыбкой приятельница поэта.
Поэт молча прислушивался к нашему спору. Он ходил большими шагами по спальне, кивал как нам, так и своей приятельнице, и улыбался отрешенной улыбкой, словно человек, случайно забредший в чужой мир (таким же миросозерцанием и длиною поэм отличалась до войны его аналитическая и пророческая поэзия), а потом, за приготовленным его молчаливой и хозяйственной женой ужином, выпив немало водки, которая развязывает языки поляков независимо от их пола, вероисповедания и политических взглядов, поэт, катая в пальцах хлебные шарики и бросая их в пепельницу, рассказал нам следующую историю.
Когда советские войска в январе прорывали фронт на Висле, чтобы одним мощным рывком двинуться к Одеру, поэт вместе со своей женой, детьми и приятельницей, филологом-классиком, жил в одном из крупных городов на юге Польши у знакомого врача в его служебной квартире при городской больнице. Через неделю после начала наступления советские танковые части, разбив неприятеля под Кельцами, ночью неожиданно форсировали речку, защищавшую город, и вместе с пехотой, без артподготовки, ворвались на северную окраину, сея панику среди немцев, занятых эвакуацией своих начальников, документов и узников. Бомбили до утра; утром на улицах города появились первые советские патрули и первые танки.
Персонал больницы, как и все жители города, со смешанными чувствами смотрели на грязных, обросших и промокших солдат, которые, не торопясь, но и не замедляя шаг, сосредоточенно двигались на запад.
Потом по тесным и извилистым улицам города прогромыхали танки и сонно и флегматично потянулись прикрытые брезентом обозы, пушки и кухни. Время от времени русским сообщали, что в таком-то подвале или огороде прячутся затерявшиеся и запуганные немцы, которые не успели бежать; тогда несколько солдат неслышно соскальзывали с повозки и исчезали во дворе. Вскоре они выходили, сдавали пленных, и вся колонна сонно двигалась дальше.
В больнице после первоначального оцепенения царила суета и оживление; готовили палаты и перевязки для раненых солдат и жителей города. Все были взволнованы и взбудоражены, словно муравьи в разворошенном муравейнике. Неожиданно в кабинет главного врача ворвалась запыхавшаяся медсестра и, тяжело дыша, закричала:
— Тут уж вы, доктор, решайте сами!
Она схватила удивленного и обеспокоенного главврача за рукав и потащила в коридор. Там он увидел сидящую на полу у стены девушку в мокром мундире, с которого грязными струйками стекала на блестящий линолеум вода. Девушка держала между широко расставленных колен русский автомат, рядом лежал ее вещмешок. Она подняла на доктора бледное, почти прозрачное лицо, спрятанное под меховой ушанкой, улыбнулась с натугой и, сделав усилие, поднялась. Тут только стало видно, что девушка беременна.
— У меня схватки, доктор, — сказала русская, поднимая с земли автомат, — тут у вас есть место, где можно родить?
— Найдется, — ответил врач и полушутя добавил: — Значит, рожать придется, вместо того чтобы идти на Берлин?
— Всему свое время, — хмуро ответила девушка.
Сестры засуетились вокруг нее, помогли раздеться, вымыли и уложили в постель в отдельном боксе, а одежду повесили сушить.
Роды прошли нормально, ребенок родился здоровым и орал так, что было слышно по всей больнице. Первый день девушка лежала спокойно и занималась исключительно ребенком, а на следующий поднялась с постели и начала одеваться. Сестра побежала за врачом, но русская лаконично заявила, что это не его дело. Она запеленала ребенка, завернула в одеяло и привязала себе за спину, как делают цыгане. Попрощавшись с врачом и сестрами, русская взяла в руку автомат и вещмешок и спустилась по лестнице на улицу. Там она остановила первого встречного и коротко спросила:
— Куда на Берлин?
Прохожий бессмысленно заморгал глазами, а когда девушка нетерпеливо повторила свой вопрос, понял и махнул рукой в направлении дороги, по которой нескончаемым потоком тянулись машины и люди. Русская поблагодарила его кивком головы и, вскинув автомат на плечо, уверенным широким шагом двинулась на запад.
Поэт закончил и посмотрел на нас без улыбки. Мы молчали. Потом, выпив за здоровье молодой русской очередную рюмку отечественной водки, мы дружно заявили, что вся эта история ловко придумана. А если поэту действительно рассказали такое в городской больнице, то женщина, которая с новорожденным ребенком легкомысленно примкнула к январскому наступлению, подвергнув опасности высшие человеческие ценности, наверняка не была гуманисткой.