Окна других камер были забраны так, что заключенные могли видеть лишь небольшой кусочек неба: ровно столько, чтобы знать, какая погода, и разглядеть птичий перелет. А Бееру было доступно целое богатство красок — у него же самый долгий тюремный стаж — за эти краски любой готов был заплатить трехдневной голодовкой. Откуда им было знать, что это счастье через неделю-другую обернется лишним мученьем…
С той поры как Бееру разрешили смотреть в окно, он осознал, что мысли его и поступки никак не влияют на ход реальной жизни, той, что снаружи. Люди шли по улице, всего в нескольких метрах от него, у самых его ног, чужие и удивительно далекие; он ждал, что его заметят, улыбнутся, но они не поднимали глаз. Он прижимался лицом к частой железной решетке и порою еле сдерживал крик.
Обычно по утрам они наблюдали за домом на другой стороне улицы. Ждали, когда отворится дверь на балкон: именно тогда солнце, отраженное от стекол, мелькало неожиданным, быстрым зайчиком по стенам камеры. Сначала на балконе появлялся Старикан — худой, как жердь, владелец лавочки, спустя минуту выходила маленькая, но толстая женщина, не то жена его, не то прислуга. А потом показывалась Джульетта в ночной рубашке из розового шелка. Ее могли звать как угодно — для Кароля она была Джульетта. Выходили так каждый погожий день, будто, проснувшись, спешили убедиться, что мир еще существует.
— Вышла? — лениво спросил Кароль.
— Нет, — ответил Беер. — Но, наверное, выйдет.
После минутного ожидания Кароль нервно засмеялся:
— Если не выйдет, значит, конец света наступил… Отравилась или плюнула на лавочку и пошла искать своего Ромео или Тристана, если тебе это больше нравится. Подумать только, старина, счастье так близко…
— Немного же тебе надо для счастья, — ответил Беер.
Он смотрел сквозь решетку на дома, разделенные купами деревьев, и слышал, как Кароль ходит по камере, шлепая босыми ногами по бетону. «Этак он сумасшедшим домом кончит», — подумал Беер и подхватил мысль Кароля:
— Все близко, да… руки коротки.
Тот уселся на нарах, с минуту помолчал, потом ответил:
— Эх, были бы они хоть у тебя подлиннее, Беер!
Горечь была в его словах, но и мечтательность тоже. Видимо, испугавшись этого, он тут же переменил тон: стал нарочито растягивать слова, подчеркивая их иронический смысл.
— Так вот, будь они у тебя подлиннее, Беер, снял бы ты эту лавочницу с балкона, сорвал бы с нее шелковую рубашку, и, хоть это наполовину буржуйская дочка…
— Кароль! — прервал его Беер. — Сегодня будет чудесный день. Кончается лето. Как звали твою первую девушку? Помнишь?
С минуту тот смотрел в лицо Беера помутневшими глазами, потом медленно, раздумчиво сказал:
— Не помню.
— Не помнишь? — продолжал настаивать Беер.
Кароль тер ладонью лоб, и видно было, что он напряженно вспоминает что-то.
— Последний раз я имел женщину… Четыре года назад. И еще семь месяцев. И девятнадцать, да, девятнадцать… — подтвердил он после минутного колебания. — Девятнадцать дней. Это…
— На деревьях тогда еще не было листьев, — вклинился Беер, — в это время деревья черные. Или облепленные снегом.
— Иди ты знаешь куда со своей поэзией!
— Поэзия? — тем же тоном продолжал Беер. — Может быть, но это значит, что через несколько месяцев кончаются твои пять лет. У тебя еще столько впереди… Заново научишься с женщинами… У меня-то уж, пожалуй, не получится.
Он потянул Кароля к окну, и они молча стали смотреть на пробуждающийся городок. Обычно жизнь его текла лениво, за исключением тех дней, когда крестьяне съезжались на базар. Тогда заключенных будил грохот телег. Они слышали рев скота, приводимого на убой или на продажу. После такого дня улица превращалась в неподвижный, как будто застывший поток соломы и навоза. Но вечером выходили подметальщики, и утром было уже чисто и свежо; день снова начинался с того, что на балкон выходил лавочник, а это предвещало появление девушки в ночной рубашке, под которой они угадывали ее формы.
Немногочисленные и неторопливые здесь автомобили пролетали сегодня вдоль стены с необычной скоростью, прохожие оживленно жестикулировали, то куда-то бежали, то собирались небольшими группками. Балкон словно вымер, и впервые за это лето в будний день не загрохотала на нем штора из рифленого железа. Но вот к лавке подъехала подвода, запряженная двумя огромными першеронами. Семья лавочника принялась нагружать на нее узлы, чемоданы и сундуки.
«Что там стряслось? — подумал Беер. — Нелегко мелкого буржуа стронуть с места. Он любит покой. И тепло… Значит, что-то очень важное, если меняется их жизнь… А что, если это изменит и мою?»
Он горько усмехнулся.
Если бы он захотел год назад, ходил бы теперь по шумным улицам Варшавы, пошел бы сегодня в Лазенки… Если бы захотел? Нет. Если бы смог. Но если бы он смог, то уж до конца дней презирал бы себя, потому что это значило — отречься. И что бы от него осталось? Пустое место. Не только в глазах людей — перед ними он сумел бы оправдаться, мол, прежние заслуги, то да се… Но как оправдаешься перед самим собой?