Его отец почти не разговаривал со своей женой и с кем бы то ни было вообще за исключением двоюродного брата Рафаэля: он уходил на рынок еще ночью, возвращался около двух часов дня, молча обедал, никогда не показывая, доволен ли едой, приготовленной ею на общей кухне, потому что в снятой ими комнате не было места даже для спиртовки. Он снимал свою белую куртку, в которой торговал на рынке, надевал старую одежду для работы в поле и, прежде чем его жена убирала посуду и скатерть, зажигал сигарету и снова уходил. Возвращался отец очень поздно, отвезя овощи на рынок и разнеся молоко коровы, купленной на тщательные десятилетние сбережения, ужинал и опять уходил, чтобы выпить стакан вина с двоюродным братом Рафаэлем и навестить мать. Он ничего не сказал своей жене, и непроницаемое выражение его лица не изменилось, когда она, дрожа от страха, сообщила ему, что беременна, когда ее затошнило, а запах рыбы и грязной воды в мойке стал невыносим, когда она начала уже думать, что не умеет ни угодить своему мужу, ни готовить для него и, возможно, не сможет родить и здорового ребенка, сына, который помогал бы отцу в работе. Ей было очень одиноко в этом окраинном квартале, где она никого не знала, так далеко от площади Сан-Лоренсо, от братьев и матери, но она не осмеливалась выйти из дому, боясь, что муж неожиданно вернется и не застанет ее, стыдилась одиночества и своего с каждым днем все увеличивавшегося живота, неуклюжей походки, неловкости, с какой поднималась по лестнице в мансарду, взглядов и смешков женщин в мойке и в очереди к источнику. Она смотрела на свою свадебную фотографию на стене и чувствовала такой же стыд, что и глядя в зеркало, и старалась отвести глаза, чтобы не видеть того, что, наверное, видел в ней муж: круглое лицо и выступающие брови, рот, как у ее отца, и неровные больные зубы. Она сравнивала себя с другими женщинами, со своей матерью, горько жалея, что не унаследовала ее красоту, думала о том, что не умеет хохотать, громко разговаривать и двигаться, как другие, и все сильнее тосковала, испытывая чувство вины, и постоянно ожидала наказания и неизбежного горя, так же, как боялась всего в родительском доме: что сделает не так, как ей было велено, что из-за ее недосмотра умрет кто-нибудь из младших братьев, что придет отец и накажет ее ремнем.
Она целый день ждала мужа, но когда слышала и узнавала его шаги на лестнице, дрожала от страха, боясь его присутствия, его слов, так же, как и его молчания, неизменной холодности и грубого желания, даже запаха табака, фуража и пота от него, но больше всего непроницаемого одиночества, окружавшего его ледяным туманом, за которым он скрывал свои намерения: приобрести участок и дом, оставить эту жалкую комнату, купить коров и оливковые рощи и продавать на рынке овощей больше, чем все остальные. Однако иногда отец Мануэля словно забывал об этом будущем, намеченном еще в то время, когда он продавал мяту арабам Франко, и говорил о том, чтобы бросить все и оставить Махину, как делали многие другие, уезжавшие в Барселону, Германию или Францию и больше не возвращавшиеся, как собирался сделать и его двоюродный брат Рафаэль. Но умолкал, избегая ее взгляда, оставлял ложку на блюде, к которому едва притронулся, и смотрел в единственное окно своей комнаты на черепичные крыши Махины, сжимая губы, делая вид, что не слышит, когда жена спрашивала:
– Неужели не понравился обед? Может быть, горох слишком жесткий? Или соли не хватает, или слишком солено?
Она не имела ни малейшей уверенности нив одном из своих поступков и с ужасом думала, что муж раскаивается в том, что женился, потому что, будь он холост, как его двоюродный брат Рафаэль, мог бы тотчас уехать в одно из тех мест без усталости и нужды – в богатые страны и города с высокими, как фабричные трубы, зданиями, которые она видела иногда в кинохронике, где мужчины одеты в белые халаты и чистые синие комбинезоны, а женщины носят белокурые парики и темные очки и бесстыдно курят сигареты с фильтром, в то время как на их кухнях, белых, словно больничные палаты, работают электрические моечные машины, холодильники и газовые плиты.