«Ну что мне вам ответить? Вы же сами видите. Одно хочу — чтобы вы ее там у себя подольше подержали. Вы скажете, что за мать за такая, родную дочку хочет надольше в темнице запереть. А если рассказать вам мою с ней муку, так, может, поймете. Не буду скрывать. И запирала, и одежду прятала, а один раз побила. Вы меня, конечно, осудите. А что было делать, дорогая? Слезы мои для нее вода. И вы с ней натерпитесь. Так у вас хоть срок есть, а моя печаль бессрочная. Мать мою, свою бабушку, она извела до края, И меня изведет. А куда денешься — дочь.
Уж не знаю, какие слова вам сказать. У меня она одна такая, а вам со всех концов везут. Как вы, бедные, управляетесь? Великий поклон вам за ваш труд. А меня простите, что такую родила и вам на шею повесила».
Я, конечно, ей ответила. Написала, как мы тут живем, чтобы хоть не думала, что на самом деле темница. С разбегу чуть было не начала утешать: мы постараемся, мы приложим все силы… Приложить-то приложим, а что проку!
А может быть, все-таки если бы я больше, глубже, пристальней думала о ней… Вот что мне пришло в голову: ведь если вникнуть, по существу, до сих пор, когда я думала о ней, я думала вовсе не о ней — о других, тех, кто рядом с ней, как уберечь этих других от нее, от Тамары Саловой. Потому что общение с ней действительно представляет опасность. Она создает вокруг себя микроклимат, скверно влияющий на душевное здоровье других. Рядом с ней люди проявляют самые худшие свои стороны, она как бы высвобождает то, что лежит на самом дне души и могло бы вообще не проявиться. Она словно катализатор всяческой скверности… И тем не менее я-то отвечаю за нее так же, как за всякую другую (которую хочу оградить от нее!). И я не имею права не думать о ней самой. А какой прок будет от этих моих запоздалых размышлений? Скорее всего — ноль. И Толстой Лев Николаевич уже не утешит меня.
В Тамариной папке среди всех остальных бумаг есть такая: «Отчет о воспитательной работе с подучетной Саловой Т. за период…» Видимо, его писал человек добросовестный и дотошный. Так, в нем обстоятельно перечисляются темы всех бесед с девочкой (одна даже «международного характера»). Указана и продолжительность бесед («двадцать восемь минут… сорок минут… один час ноль пять минут…»). И место действия («в инспекции… на дому… у киоска «Табак-сигареты»…). И вдруг в конце — слова, так не вяжущиеся со всем стилем этой обстоятельнейшей бумаги: «У меня душа устала от нее».
Мой далекий незнакомый соратник, может быть, сам не заметил, как вырвались у него из самой глубины эти слова.
Этими, не мной придуманными словами я хочу сказать и о себе: моя душа устала.
Получила я, Валера, сегодня письмо от матери, и вот не идет у меня из головы старуха одна. Думаю, прямо замучилась от думанья этого. Сейчас тебе про нее опишу.
А будешь ли, светик мой Валерочка, читать мои странички? Или, может, как в песне одной? «Он клялся и божился любить одну меня. А вышел за воротички, забыл он про меня». Это бабушка моя так пела… Ну ладно, это я так. Поехали дальше.
Про эту старуху.
Старуха была как старуха, ничего такого в ней. Жила с нами на одной площадке. У нас на троих однокомнатная. И у нее на одну однокомнатная. Во устроилась! Никого у нее не было. И куда она всех своих подевала? Никтошеньки к ней не ходил. И сама ни к кому. Полная инвалидка была, ходила раскорякой, а то и вовсе в лежку лежала. Мама меня все к ней гнала, не нужно ли ей чего. А я когда пойду, а когда и мимо. Вот мне, например, с тобой встречаться, а мать — туда велит. Я на цыпочках мимо ее двери, ничего, думаю, перебьется бабуля.
Вредная такая старушка была, выйдет на площадку, хоть зима, хоть лето — в валенках, ухватится за перила и стоит. Кто мимо пройдет, непременно цепляется: зачем жена с сумкой, а муж пустой. Зачем мальчишка в свистульку свистит, а вдруг кто отдыхает. Однажды ко мне привязалась. Я от Петуха шла, у него мать в дом-отдыхе была, он на радостях всех позвал. Ну иду, ясно, поддатая. Тыкаю, тыкаю ключом в дверь, никак не попаду. Она ключ отобрала, дверь открыла, говорит:
— Знать бы, какие вы вылупитесь, впору бы загодя повеситься.
А я, хоть языком еле ворочаю, говорю:
— За чем же, бабка, дело стало! У нас на антресолях шнур капроновый валяется, хочешь, принесу.