Сейчас Мэгги хорошо себя чувствует, перинимая депакот, литий и веллбутрин. Ксанакс у нее тоже под рукой, но она редко в нем нуждается. От клонопина и паксила, которые она принимала вначале, она отказалась. И она должна принимать лекарства постоянно. «Я должна была смириться и сказать: «Что ж, вероятно, другие люди, решившие продолжать принимать лекарства, такие же, как я, и никогда-никогда в жизни не предполагали, что им всю жизнь придется глотать таблетки». А потом стали глотать, и таблетки им помогли». Мэгги пишет и рисует, она работает редактором в каком-то журнале. На более ответственную работу она не претендует. Ей просто нужна уверенность, а еще страховка, а еще место, где она не обязана блистать круглые сутки. Когда ей случится задуматься или рассердиться, она пишет стихи о своем втором «я» и называет его Сюзи. Некоторые их них о депрессии.
«Когда мне было восемь лет, – рассказала мне она, – я решила, что я – Мэгги. Помню, дело было в школьном вестибюле. Я громко произнесла: “Знаете, я – Мэгги. И я всегда буду собой. Вот она я, и такой я всегда буду. Когда-то я была другой, но я даже не помню что-то из своей жизни, но с сегодняшнего дня я буду собой”. Так и вышло. Это стало моей самоидентификацией. Я все та же. Я оглядываюсь назад и говорю: “О Господи, трудно поверить, что я такие глупости делала в семнадцать”. Но их делала именно я. У меня не было никаких разрывов личности».
Неразрывность личности, ощущение этой непрерывности во всех бурях маниакально-депрессивного психоза свидетельствует о недюжинной силе. Мэгги доводилось доходить до того, что она желала освободиться от этого последовательного «я». В чудовищной, почти кататонической депрессии она сказала: «Я лежала в кровати и пела “Где же, где же все цветы” снова и снова, чтобы чем-то занять мозг. Теперь-то я понимаю, что могла принять еще какие-то лекарства или попросить кого-нибудь лечь спать в моей комнате, но тогда я была слишком больна, чтобы подумать об этом. Я не знала, чего именно боюсь, но готова была взорваться от тревоги. Я падала все ниже, и ниже, и ниже. Мы продолжали менять лекарства, но я все падала. Я верила врачам, я верила, что когда-нибудь приду в норму. Но ждать не могла, ни одной лишней минуты. Я пела, чтобы заглушить то, что твердил мне мозг: “Ты… ты даже недостойна жить. Ты бесполезная тварь. Ты никогда ничем не станешь. Ты никто”. И вот тогда я впервые начала обдумывать самоубийство. Такие мысли приходили и раньше, но теперь я начала строить реальные планы. Я почти все время представляла себе собственные похороны. Пока я оставалась у родителей, я представляла себе, что подхожу к краю крыши в ночной рубашке. На двери на крышу установлена сигнализация, надо бы отключить ее, но это неважно, потому что я успею подойти к краю, прежде чем кто-нибудь сюда доберется. И никакого риска, что не получится. Я уже выбрала, какую ночную рубашку надену. А потом срабатывали какие-то остатки самоуважения и напоминали мне, скольким людям я причиню горе, и я не могла вынести ответственности за такое количество человеко-часов горя. Мне становилось очевидно, что самоубийство оборачивается агрессией против других.