Так его учили отделять любителей животных от любителей жрать животных.
Вервольфы, конечно, и то и другое.
– Мой старый умер, – сказал я. Или услышал, как говорю. – Его звали Толберт.
– Толберт, – сказал продавец, забирая у меня кролика. Он поддерживал его под зад.
– Это эльф из книжки, которую я читал, – сказал я.
– Эльф Толберт, – сказал продавец, возвращаясь к прилавку и прижимая кролика к груди так, что его нос прижимался прямо к его шее.
Вот как носят кроликов.
У них тоже есть зубы.
Я прошел за ним к прилавку, провел рукой по верхней полке, прыгая пальцами по держателям ценников.
Я разгладил мои четырнадцать долларов на столешнице.
Как раз хватит, сказал продавец. Несмотря на ценник в тридцать долларов на вольере с кроликами.
Он хотел, чтобы я ушел из его магазина, и был готов приплатить половину из своего кармана.
Я не поблагодарил его.
– Хочешь знать, как его зовут? – спросил он, пододвигая ко мне кролика.
– Толберт, – сказал я, беря его точно так же, как он, под передние лапы. – Они все Толберты.
– Лоренс, – сказал продавец блеклым от разочарования голосом, и я вышел.
Либби протянула из окна бумажный пакет для кролика, потому что он уже верещал и бился. Он понял, куда его везут.
Мне, в конце концов, пришлось засунуть его в огромный багажник «Бонневиля» под зимнюю куртку. Затем я сел на заднее кресло.
– Ну? – спросил Даррен, глядя на меня в свое зеркальце.
Поскольку его лицо привлекало внимание копов, вела Либби.
Он хотел узнать, что я украл. Раз уж продавцы такого ждут, то пусть получат.
Я протянул ему крольчонка.
Это было так легко, так просто схватить его свободной рукой, которой я отталкивался от вольера, поднимая ради отвлечения вверх большого кролика.
Если бы крольчонок был мышью, а он практически ею и был, он бы выбрался из моего кармана, выскочил бы на пол и бросился бы прочь, чтобы зализать свою сломанную лапку и стать пищей для котов.
Крольчонок был слишком маленьким, чтобы пытаться выбраться. Слишком мал, чтобы знать.
Даррен взял его, подержал в ладони как половинку буррито и заглянул ему в глаза.
– Как называют мелкого? – сказал я.
Не щенок, не котенок, не кенгуренок, не волчонок, не олененок.
– Вкусняшка, – сказал Даррен и вгрызся в него.
Либби знала дорогу в мотель, где принимали наличные.
– Восемь лет прошло, – сказал Даррен. – Думаешь, он все еще там?
– Там, – сказала Либби.
– Кто это? – сказал я сзади. – Какой-то кузен, которого я не знаю?
Даррен украдкой глянул на Либби, словно говоря, что понимает, но проверяет, все ли в порядке.
–
Я не мог сказать, была ли это кровь крольчонка или у него снова лицо закровоточило после побоев Одинокого рейнджера.
Я прежде никогда не видел, чтобы кто-то плакал кровавыми слезами.
Моча была не лучше.
Либби затащила раненый «Бонневиль» за угол. Он был помят и окосел, потому что Даррен вез нас из Алабамы две ночи назад и по дороге врезался крылом в теленка, перебив ему таз, и тот долго кувыркался в свете наших задних фар.
Такое порой бывает при переезде с места на место. Любой ранчеро находит полуобглоданный койотами коровий скелет в канаве, если зима, и груду размазанного по асфальту мяса, обсиженного хищными птицами, если лето.
Либби не ела.
Это было из-за Геттисберга. Она была спокойна с тех пор, как заявила, что мы здесь остановимся, если сработает. Теперь она еще заставляла себя голодать.
Именно потому мы с Дарреном оставили ее в мотеле и пошли на эту заправку одни. Ей нужно было подумать в одиночестве, сказал мне Даррен. Однажды я пойму.
– В смысле, надеюсь, что нет, – добавил он, затем пожал плечами так, словно когда-то мне придется понять.
– Расскажи сейчас, – попросил я.
Даррен завел руки за спину и потянулся, выпятив грудь насколько мог, словно вместо грудины у него была костяная «молния», и обвел своим прицелом в глазу все свободные столики заправки.
Затем он вернулся ко мне, словно проверяя, достаточно ли я взрослый.
– Помнишь историю, которую любил рассказывать твой дед, – сказал он, – о том, как ему пришлось поехать в Литтл-Рок?
Это была история о войне.
Даррен тогда был всего лишь волчонком, в любом случае слишком маленьким, чтобы держать винтовку.
Это была работа для мужчин, судя по тому, как рассказывал мой дед. Не для волков.
Случилось то, что какой-то вервольф порвал кого-то, но не закончил дела. Дед плевался после этих слов, ему от одной этой мысли было противно.
Это не касалось милосердия или спортивной чести, как у охотников на оленей. Это касалось самосохранения. Выживания вида.
Ты всаживаешь стрелу в брюхо оленя, и он убегает в полумрак и, скорее всего, умирает в одиночестве, и последний его вздох шевелит опавшие листья, а койоты уже пускают слюни.
Или, если территория соответствующая, один из наших уже кружит с подветренной стороны, чтобы хорошенько принюхаться.
Подстреленный охотником олень на вкус не хуже того, что ты загоняешь сам.