Вѣдь я видѣлъ её, эту графиню Кудласову, бившую княгиню Дурову, собственными глазами видѣлъ, ощущалъ её, знаю, какими духами она душится, какъ пьетъ чай, какъ куритъ папиросы; знаю, что у ней сѣрые чулки и туфли съ пунцовыми бантами, красная кацевайка и пуховая лебяжья мантилья. Мало того, я держалъ ее за прекрасные бѣлые пальцы, видѣлъ крупную бирюзу ея кольца, цѣловалъ руку и шепталъ слова прощенья; слышалъ этотъ грудной, вздрагивающій, мягкій и повелительный голосъ. Все это не мечта, не въ романѣ вычитано, а происходило въ Москвѣ, на Садовой, въ собственномъ доыѣ и даже не его, а ея сіятельства, какъ я самъ прочелъ на воротахъ.
Да, но все это было и исчезло. Предо мной же стоитъ Капитонъ Ивановъ и докладываетъ, что двадцать коровъ, десять телокъ и три бычка поставлены на барду «къ господину Шутилину».
Какъ я томился въ моемъ бревенчатомъ острогѣ, какою колоссальной глупостью казалось мнѣ мое бѣгство изъ Москвы! Развѣ я ие могъ оставаться сколько хотѣлъ, хоть до великаго поста? Графъ былъ въ восхищеніи: стоило только слушать чтеніе его записокъ. Но она меня отпустила. Она дала мнѣ прощальную аудіенцію, напутствовала и благословила. А виноватъ все-таки я самъ! Зарекомендуй я себя полнѣе, вѣрнѣе, обстоятельнѣе, она удержала бы меня при графѣ. Изъ этого круга упрековъ и соображеній я не могъ выбраться. Мнѣ тогда ни мало не совѣстно было того рабства, въ какое я вдругъ, по доброй волѣ, окунулся. Точно будто моей личности совсѣмъ и не существовало, а была только она, и никто ни выше, ни ниже, ни вокругъ, ни около. Такъ сильны были нравственные удары, нанесенные этой женщиной самомнѣнію самоучки-студента, считавшаго себя и отмѣнно умнымъ, и отмѣнно краснымъ, и отмѣнно суровымъ по части аристократовъ.
«Взяла нотой выше» — вотъ что звучало безпрестанно въ ушахъ; а кровь, нервы двадцати-шестилѣтняго медвѣжатника додѣлывали остальное вмѣстѣ съ обаяніемъ такого изящества, такой женской смѣлости, такихъ просвѣтовъ въ мірѣ красоты и неожиданности, о которыхъ и не снилось пѣвчему университетскаго хора, хуторскому управителю «изъ ученыхъ», оберъ-офицерскому сыну, не бравшему въ жизнь свою за руку ни одной благообразной дѣвицы, хоть для того только, чтобы протанцовать съ ней контрадансъ.
Впервые познакомился я съ тоской ожиданія; я началъ молча, тупо, сосредоточенно страдать…
Ровно черезъ мѣсяцъ привозятъ мнѣ письмо изъ города, помѣченное «Москвой». Адресъ былъ написанъ неизвѣстною рукою, твердой и крупной, но тонкой, не мужской; пакетъ запечатанъ графской гербовой печатью.
Письмо начиналось словами: «Добрѣйшій Николай Ивановичъ», и кончалось собственноручною подписью: «Графъ Платонъ Кудласовъ». Но все, кромѣ этой подписи, было писано ея рукой.
Въ началѣ графъ извинялся, что самъ не можетъ писать по болѣзни и диктуетъ женѣ. Письмо было гораздо менѣе любезно и многорѣчиво, чѣмъ обыкновенно графскія посланія. Но все, что въ немъ стояло лестнаго для меня, отзывалось новой, серьезной симпатіей. Я видѣлъ другія слова и прозрѣвалъ другую личность, которая находила выраженія для мыслей, и подъ самый конецъ письма вдругъ, безъ всякаго предисловія ея собственное обращеніе ко мнѣ, шутливое и ободряющее.
Я чуть не десять разъ перечелъ эти строки:
«Хорошенько готовьтесь, писала она, и забудьте до лѣта Москву и Садовую. Графъ и спитъ, и видитъ сдѣлать васъ своимъ сотрудникомъ. Отъ васъ зависитъ все остальное. Не хотите ли для великопостнаго чтенія нѣсколько вещицъ презираемаго вами Бальзака? Я бы прислала. Вы очень понравились моей дочери — поздравляю васъ. За то, что не пришли проститься — не сержусь: понимаю вашу благородную дикость. Вѣдь вамъ не было же стыдно? Вы только не хотите показывать, какая у васъ натура… Все равно, рано или поздно прорвется. До свиданія».
Я задыхался отъ радости. По отвѣчать я не захотѣлъ. Черезъ графа — вышло бы пошло; прямо ей — она мнѣ не позволяла. Правда, она спрашивала меня: не прислать ли Бальзака, но это — простая шутка. Да я бы, можетъ быть, не захотѣлъ писать ей, еслибъ даже она и намекнула на это. Для меня слаще было сохранить впечатлѣніе ея неожиданной ласки, совершенно такъ, какъ я лелѣялъ свое чувство, послѣ сцены въ голубой комнатѣ, и не пошелъ прощаться.
Ясно было, что графъ не прочитывалъ письма продиктованнаго имъ. Она бы не стала обращаться ко мнѣ въ самомъ письмѣ мужа, за нѣсколько строкъ до конца, до подписи его. Что-то новое, неизвѣданное мною, зашевелилось у меня внутри: ощущеніе запретнаго плода, смутное сознаніе сообщничества.